Тот год был тем еще памятен, что приехали они впервые в шахтерский поселок и выстроили себе времянку. Василий ходил веселый, поскрипывал свежими половицами, оживленно говорил:
— Ну вот, женка, заживем. Теперь заживем. А помнишь, как вот с этим сундучком мы шли с тобой по дороге? А куда? К тетке на постой... А помнишь, что я говорил? То-то и оно!.. Вот все теперь тут, все наше с тобой. И детям нашим будет хорошо и ладно...
А перед самой войной он построил вот этот пятистенный дом, вот эту баню. И не думала, что придется ей здесь длинные четыре года провести с детьми. Радость была одна — замусоленные коротенькие треугольники-письма. В такие дни думалось: «Авось минует беда, обойдет стороной. В любой дом загляни — стон и плач. Видать, на счастливом месте поставил свой дом Василий».
И дождалась... В тот вечер бегала за коровой в стадо, пожалела Августу, дома оставила: чего, мол, девочке по сырой дороге тащиться... Сама сбегала за коровой, подвела ко двору, и какая-то непривычная тишина встретила ее. Перепугалась: не случилось ли что? Загнала скорее Красавку в стайку, кинула охапку сена — и домой. Вбежала в сенцы, а навстречу — он, Василий. У нее и ноги подкосились, и голос надломился, упала на руки, зарыдала. А в дверях, скучившись, стояли все дети, и впервые она плакала при них, не скрывала радостных слез.
А что было потом? Работа и снова работа. Не мог Василий смотреть спокойно на голодных ребятишек, не мог видеть их обтрепавшуюся одежонку.
— Пожалей себя, Вася, — говорила она ему — Вишь, у тебя и рана на груди еще не затянулась... Ведь жили мы без тебя, не умерли, ничего не случилось. А сейчас и подавно ничего не случится. Через год-другой жизнь направится. Не мы одни так живем... Беда у всех одна. Чего уж там убиваться зазря-то! Себя сохрани!..
— Нет, мать, не успокаивай. Не для того я выжил, чтоб видеть все это! Не могу.
В шахту хотел устроиться, да не приняли: куда с таким ранением под землю-то? В строительной конторе сложной, а значит, более денежной, работы еще не доверяли. Как быть? Как?
Вот и подвернулся тогда вербовщик из леспромхоза. Плотный такой, краснощекий, в кирзовых сапогах. Вошел в дом важно, не гостем, а хозяином, скинул небрежно с крутого плеча дубленку, как бы нарочно, — вот, мол, сами полюбуйтесь, — рядом с пальто Василия, штопаным и перештопаным. Работу в леспромхозе расхваливал почем зря, золотые горы сулил. Сломал-таки Василия, вызвался тот ехать в таежный поселок Большой Киалим. Если бы знать! Если бы знать, где упасть придется, соломку бы подстелил...
Поначалу все хорошо да ладно пошло, так и думалось: до осени задержаться, а там обратно в свой шахтерский поселок, к детям. И сама не почувствовала беды неминучей, не уловила момента, когда она робкой гостьей перешагнула порог их временного пристанища. Ах, если бы она почувствовала, так сразу, немедля, покинула бы этот поселок, навсегда вычеркнула бы из памяти черные дни их жизни в Большом Киалиме. Нет, не почувствовала, не замечала, отчего таким грустным и печальным возвращался с работы Василий. По простоте своей бабьей соображала: «Вон как о детях убивается». Успокаивала: «Ничего, все наладится, немножко осталось». — «Немножко», — соглашался Василий. И не ведала она, что слово это таило еще один никак не доходящий до ее сознания смысл... Открылось все слишком поздно. Принесли на руках почти бездыханного с дальней лесной делянки. Упала сосна. Не успел отбежать — и вот конец. За что? За какие грехи? Да есть ли на земле справедливость? Почему именно его, Василия, убило? Но, видно, зря грешила: за Василием вина оказалась. В предсмертную минуту открылся ей: «Прости меня, Таня, виноват я перед тобой, перед детьми, перед совестью. Никогда чужого добра не брал, а тут позарился, ворованный лес продавал. Вот и наказание пришло». Поверила сразу — не стала ни у кого расспрашивать.
Так и схоронила она его там, в таежном поселке. Со временем думала навестить. Да не пришлось за долгое время на могилу съездить. Бесконечные заботы и дела ее одолевали, все о детях своих мысли ее были. Они-то и помогли беду свою пересилить. Ради них жила. Виноватой себя считала, что не смогла навестить мужа, но понимала, что Василий бы эту вину ее не принял. Разве забыла она его? Нет, не забыла. И даже не потому, что думы не держала насчет нового замужества. Просто каждый день она вставала и ложилась с его именем, с памятью о нем, А потом, когда дети ее подросли, вдруг почувствовала: не сможет она признаться им в том, по какой вине погиб их отец. Решила только добрую память о нем оставить, не пачкать ее тем страшным его признанием. Вину его на себя приняла, в самый темный уголок сердца от детей притаила. Решила: самой не ездить и детям не позволять. Их старалась воспитывать так, как отец того всегда хотел. Может быть, в чем-то недоглядела, сил ее не хватило, не сумела оберечь от того, что в чем-то счастье обошло ее некоторых детей, не все ладно сложилось в их жизни. Но разве она так всесильна? А хотелось бы ей быть такой. Хотелось...
И все же они сегодня все вместе, и она собирает для них стол. Разве это не счастье ее? Вон у соседки Полетаевой все дети разбежались по разным сторонам, даже те, которые в поселке живут, приходят к матери раз в год, и то с обидой.
Ну вот, все и готово, пора уж и звать.
10
И Августа на этот раз мылась недолго. А мыться она была любительницей, мыться любила старательно. Да и как не любить: работа по хозяйству изматывала, хотя работой вроде и не считалась. Работа — она там, в столовой, на должности завскладом. Рассчиталась с год назад — испугалась вдруг, что снова может случиться с ней беда. Пришла она нежданно-негаданно. Сколько раз во время ее работы завскладом — почитай, лет пять — ревизия проверяла, и все сходилось тютелька в тютельку. Была спокойна и уверена, что у нее-то никакой недостачи и в помине не будет. А вот — нашлась, и сама не могла понять, отчего и как. Такая уж должность эта ответственная и нервная. Как говорится, до первой беды. Все обошлось вроде нормально, недостаток — полторы тысячи рублей — покрыли из своих сбережений. И уж лучше бы в тюрьме отсидеть, чем слышать упреки мужа. Вроде безобидные, вскользь брошенные, а ложились камнем на душе. Вот и не выдержала — рассчиталась без разрешения мужа. Сказала ему потом:
— Боюсь... не могу я больше...
— Зря, — буркнул Петро, — трудно будет.
Конечно, садиться на одну зарплату, когда дети еще невеликие, трудно, потому, чтоб оправдаться как-то, занялась хозяйством: подкупила еще одного поросенка, телочку, огород расширила. Через год поняла: уж лучше в столовой работать, чем на себе все хозяйство тащить. Петро от работы домашней совсем отошел, чуть что — у него слова наготове:
— Я в шахте работаю, понимать надо...
А она, выходит, не работает! Наверно, так, ее работа не в счет. И усталость тоже не в счет. Сердился Петро, когда на ласку его не отвечала. Сердито бросал:
— Разлюбила, да? Ухажера своего вспомнила?
— Устала я, Петя, устала.
Однажды она рассказала ему о Мише Лаптеве, да потом пожалела, что душу открыла. Не понял ее муж, не пожалел, напротив, частенько теперь попрекал тем чистым, святым, что в себе еще берегла. Знал, что больно ей это слышать, так назло, чтоб до слез довести, про подробности всякие расспрашивал.
Вот так и жила, и за неделю столько грязи накапливалось, что только в бане и могла очиститься. И очищалась она, и как бы заново нарождалась, и верила, что до следующей бани все может вынести.
А сегодня не смогла долго мыться. Испугалась, как бы муж накипевшую обиду свою вслух не высказал, не испортил бы этот светлый день. Было от чего испугаться.
Вчера она собиралась вечерком сбегать к Леониду, узнать, вернулся ли он с Сашей из Москвы. Не думала, что решится Петро после работы один пойти, помнила его слова: «Ради тебя только хожу... Вот они где все у меня, вот», — и тыкал ребром ладони в выпяченный кадык.
Сначала ждала его, потом из школы дети пришли. В общем прособиралась. На ночь идти не решилась. Да и мужа все нет. Наверно, в шахте опять задержался. В последнее время, под конец месяца, такое случалось... Куда уйдешь?