Изменить стиль страницы

— Ой лышенько! — закричала Богдана, а Галина закрыла руками лицо и припала к столу.

— Что вы, панны, не бойтесь! — запротестовал гость. — У меня теперь ременный очкур, вот…

— Не треба, не треба! Верим! — замахала Богдана руками. — Ой, будет! Уморил совсем, аж кольки в боках.

— А батько и теперь наказывают, — продолжал Панько, — не ешь, мол, а то ни одна панна и любить не станет… таких гладких.

— Не верь, не верь, Паньку, — махала рукой и заливалась Богдана, — я первая худых терпеть не люблю, а люблю больше опецькуватых; и сама ведь я не глыстюк?

— Ой-ой! — вскрикнул Панько и, зажмурив глаза, замотал головой в знак удовольствия. — И мне вот такие, — ткнул он пальцем в Богдану так, что та проворно отсунулась, — вот такие пампушечки, ги!.. так не то что, а просто черт знает что, словно полымя… а пан отец говорят, что я должен любить худую.

— Худую? Скажите на милость! — всплеснула руками Богдана. — Бедная ж я, бедная… Значит, твой батько запрещает тебе меня любить? Ну, коли так — буду теперь пить один лишь сыровец!

— От сыровцу — ой-ой-ой! — прыснул Панько.

— Ты и меня рассмешила, — улыбнулась Галина.

— А что ж мне делать от горя? — сделала печальную гримасу воструха.

— Нет, не то, батько против панны ничего, а только говорили, что меня любит худая и что я должен полюбить тоже худую.

— А? Уже не ты ли будешь моей разлучницей? — воскликнула Богдана, указав энергическим жестом на Галю. — Ты, моя сестра и подруга, зрадишь меня и наступишь пятою на мое сердце? О, коли так, то один и конец… на этом ноже: я и тебя, и себя зарежу! — И Богдана, схвативши в руки нож, сорвалась было с места.

— Гвалт! На бога! — вскрикнул и остановил ее Панько.

На крик вбежала няня.

— Что тут такое? Что случилось? — набросилась она на Панька.

— Вот… убить хотела… нож… — едва мог вымолвить дрожащим голосом гость.

А Богдана уже обнимала Галину и хохотала с ней до упаду.

— Да то они жартуют! — успокоила няня гостя.

Панько и сам рассмеялся, а няня его снова усадила за стол и сама присела к молодежи, чтобы сдержать пустоты да занять ее рассказами из старины, а то и просто сказками, которых у нее был запас неисчерпаемый.

А старики в это время в особой светлице, за ковшами доброй мальвазии, вели свою беседу.

Отцу Панька — Федору Ходыке, было лет за пятьдесят, но он выглядел, пожалуй, еще моложе. В волосах его, черных, как смоль, не было еще седины и следа, она проглядывала предательски лишь на подстриженных его усах да на жидкой клочковатой бородке. Худое, скуластое лицо Ходыки было темно и словно обтянуто пергаментом; одни лишь глаза, узко прорезанные, черные, как агат, были крайне подвижны и вспыхивали постоянно то зелеными, то белесоватыми искрами. Фигура Ходыки, высокая, костлявая, со впалой грудью, была несколько сутуловатой; ее облекал черный бархатный длинный кафтан, опоясанный сверху шалью.

Хозяин дома, отец Галины, Яцко Балыка был и ростом выше своего гостя, и станом далеко подороднее; держался он с достоинством, прямо, хотя годами, очевидно, был стар. Чуприна его, подстриженная кружком, уже совершенно белела, а выбритое гладкое лицо пестрилось сетью морщин. Крупные черты его и длинные седые усы придавали физиономии войта весьма серьезный и внушительный вид, а нервная подвижность ее обнаруживала некоторое упорство и вспыльчивость характера; но все это смягчалось светлыми, открытыми глазами, в которых теплилась бесконечная доброта.

— Да, обрезывает этот Жолкевский на каждом шагу наши права, — горячился Балыка. — Вот заселяет за Золотыми воротами наши споконвечные земли новыми слободами и подчиняет их своей булаве; дозволяет поселенцам и шинки держать, и гнать горилку — нам на сбыток. А нас заставляет, чтобы мы на свой кошт отстраивали ему вновь королевский замок, чтобы сами на себя будовали тюрьму! Мало того, даже мешается в такие справы, какие належат, в силу майтбурского права, лишь одному мне; посылает сюда на Подол дозорцев, чтобы помешканцы тушили к ночи огни! Это мое дело, а не его, а он лезет! Прежний Аксак не был таким напасником.

— Ой-ой! И тот был ядовит: ведь с братом же моим Василем завязался… и хлопот было натворил, да мы таки одолели, — сверкнул глазами злобно Ходыка. — Этот-то правда, погрознее Аксака, позаяк гетман есть и сенатор, проте, невзираючи на все сие, и на него найдем артикулы и в саксоне, и в статуте, навяжем их на низку, как бублики, да и преподнесем… Подавится!

— Отчего же ты, любый, до сих пор не защищал нас от волка-сероманца?

— Признаться тебе, свате? Оттого, что обиду имел на вас в сердце, вот что! — Глаза у Ходыки загорелись, как у василиска, рот расползся в какой-то злорадной улыбке, а на всем лице выступило злобное выражение. — Зависти ли ради, что господь укрепил наш род всякими добрами да маетностями, страха ли ради, что я мудростью превзошел слепых неуков и темноту, ненависти ли ради, что доказал шляхетское наше происхождение, но против меня восстали ближние мои в магистрате, учали´ творить противления, и если бы не мои друзья, то, быть может, меня скинули бы и с лавников. — При этих словах он сжал свои руки так крепко, что цепкие пальцы его хрустнули. — А коли вы со мною, так и я ваш! Знаешь, какою мерою меряют…

— Ох, не по чести так думать, грех! Ведь ты помешканец киевский, ведь Киев тебя человеком сделал и обогатил.

— Киев?.. — прошипел Ходыка. — Хе-хе! Вот кто меня человеком сделал, и обогатил, и возвеличил… Вот кто, а не Киев! — потрепал он рукой по своей голове.

— А ее-то кто умудрил? Господь! Так и его святой град должен быть для тебя священным.

— Вон ты куда, — начал было дерзко Ходыка, но, заметив, что производит тем неприятное впечатление на Балыку, спохватился и сразу переменил тон. — Конечно, ни кто же, ино бог, а Киев мне так же дорог, как тебе, свате… Вот в этом разумении я и смирил свое сердце, понеже в лихие времена враждовать не приходится, а довлеет совокупиться воедино.

— Именно, именно — воедино! — подхватил возбужденный и обрадованный хозяин. — Стряхнем всякое зло, забудем свои власные скорби, обиды да соединим руки ради собратий наших, ради отстояния мийских прав, ради сполечного блага.

— А я разве не о сем хлопочу? — поднял трогательно вверх глаза лавник. — Ох-ох-ох!

— Вот это по чести, — потрепал войт от удовольствия по плечу гостя.

— Теперь я за мийские интересы перерваться рад и готов с тобой, свате мой вельмычтимый, рука об руку идти на всякие беды, а коли с тобой, — так, значит, со всем магистратом и со всем мистом. Так-то, верь, свате! Я ведь желаю с почтивым заступником киевским не то слиться душою, капиталом, а и породниться! — запел сладко Ходыка, хотя этот певучий тон скребнул по сердцу войта.

— Да если бог благословит, если будет на то его воля… — ответил на это уклончиво войт.

— А вот окрутим на рушнику деток, в том и появится божья воля: ведь без его воли нам и думки такой не пришло бы в голову?

— Оно точно; но все же еще, как дети? Придутся ли по душе друг другу. Ведь не нам жить, а им!

— Гай, гай, свате! Седой у тебя разум, а вот иногда… — Ходыка замялся и продолжал наставительно — Где же слыхано и где видано, чтобы малые сами правились? Без ока, без опеки они головы себе скрутят. Для того господь и родителей им на страже поставил, чтобы керували их на разумный путь.

— Конечно, отцовский совет и даже настояние полезны, — заметил войт, — но если сердце…

— Разве опять нашелся какой блазень или все тот еще… тюремный мертвец, — прервал войта Ходыка, прошипев змеей и прищурив злобно глаза.

— Нет, что ты? — встрепенулся старик.

— А коли нет, так нужно поторопиться, пане свате, шлюбом — весельем… Вот и масленица уже на носу. Колодки станут вязать и нам с тобою, — подыгрывался лавник.

— Да как же так вдруг? — изумился и нахмурился войт. — Да у меня еще все в расстройстве. Вот и сын не вернулся с грецким да цареградским товаром, а он ценный, сам здоров знаешь: камка золотая, адамашек, аксамит и всякие цацки… Ну и приходят в голову разные думки…