Убежденный сионист приезжает в Израиль с твердой решимостью стать поселенцем и обнаруживает, что в нынешней ситуации это невозможно.

Остаться у Друянова, а потом, в крайнем случае, на «Кока-Коле» означало для Миши Шнеерсона тихо-спокойно скользить по проторенному пути.

Социальная ассимиляция ожидала Валентину Гехтман.

Конфронтация, неконформистский по отношению к «монастырскому уставу» поступок предполагают эксперимент — над собой и «монастырским уставом». Не так ли мы поступали, подавая заявления в ОВИР, выдерживая хулиганские скандалы на профсоюзных и прочих собраниях?

Черноглаз, Шнеерсон и Гехтман для Израиля — нужные люди. Для них в Израиле не нашлось подходящего места. Это место они создали сами. И — оказались нужными людьми на нужном месте. Эксперимент привел к оптимальному результату.

Может быть, в этом и состоит та загадочная миссия российской алии — быть недовольными, неудовлетворенными, чего-то все ищущими, пытающимися переделать, быть бестолковыми, не понимать «простых вещей», быть тягостной обузой, раздражающей проблемой, ради которой придется — ничего не поделаешь, видно, все-таки надо! — что-то изменить?..

*****

Цитверблит Авраам, 1950 г. рождения, инженер.

Приехал из Киева в 1973 г. Живет в Тель-Авиве.

Мой путь в Израиль начался, я думаю, задолго до моего рождения. Он начался в молитвах деда, трижды в день повторявшего «Слушай, Израиль!». И не знал дед, что его мечте «В будущем году в Иерусалиме» суждено воплотиться в судьбе внука. Дед умер и был похоронен на старом еврейском кладбище.

В 1950 г. в Киеве родился я.

И с этого года начинается мой собственный путь в Израиль, сначала неосознанный, затем сознательно избранный.

Всегда, насколько хватает моей памяти, я знал, что я — еврей, толком даже не понимая, что это такое. В доме с детства я слышал два языка — русский и идиш. С нами жила бабушка, которая по-русски вообще не говорила. Она обращалась ко мне на идиш, а я отвечал ей по-русски. Так лет с четырех я научился понимать идиш. Пока жива была бабушка в доме отмечались еврейские праздники. С детства я запомнил хануку, так как детям давали деньги, и пасху из-за беготни за мацой. Когда я стал старше, мне постоянно внушали, что я должен учиться лучше других, чтобы в среде чужого народа и враждебной власти завоевать свое место под солнцем. И я всегда был готов за это место бороться.

Когда пришло время поступать в институт, я понял, что в Киеве у меня шансов мало и уехал в Москву. Там я начал учиться в Институте инженеров связи, жил в общежитии, где евреев почти не было.

Это было в 1967 году сразу после Шестидневной войны. Я тогда постоянно думал об Израиле, искал любую информацию, учился понимать между газетных строк, что же там происходит. А обсуждать все это было не с кем. Друзей-евреев в Москве у меня еще не было, и я упорно их искал. В таком же положении были и другие ребята-евреи, поэтому мы быстро нашли друг друга, и начались бесконечные разговоры об Израиле, переходившие в серьезные обсуждения и горячие споры. Собирались мы совершенно стихийно, сначала несколько человек, потом это стало своеобразным клубом. К нам пришли ребята из других институтов. Нам тогда было по 18-20 лет и наши вечера мало чем отличались от вечеров любой другой студенческой компании. Мы так же развлекались, пели, пили, танцевали. Отличало нас только то, что у нас собирались одни евреи. Теперь я понимаю, что это было инстинктивное желание побыть в своей среде. Многие из нас думали об Израиле, но конкретных планов уехать не было ни у кого. Мы были студентами, жили своими студенческими делами и заботами. А так как многие из нас жили в общежитиях, то такие сборы были своеобразной отдушиной. Однако продолжалось это недолго. Было доложено «куда следует» и «кто следует» отреагировал. Один из моих друзей с трудом унес ноги из Москвы, другого выгнали из института. До сих пор непонятно, как мы так легко отделались. Дело было замято и «сионистский кружок», как нас громко называли в парткоме, был навсегда закрыт. Так я потерял всех своих еврейских друзей. И чем дольше жил в общежитии, тем больше понимал, что Россия для меня страна чуждая и чужая.

Уже в 1970 г. я решил, что рано или поздно уеду в Израиль. Я снова стал искать еврейскую среду, начал ходить в Московскую синагогу и попросил вызов в Израиль. Вызов пришел, и я думал, что вот-вот смогу уехать. Но тут вмешались различные обстоятельства, и мой отъезд все откладывался и откладывался. Вначале я настаивал на том, чтобы отец отпустил меня одного. Он же, человек очень осторожный, прошедший большую войну и большую жизнь, не соглашался, чтобы я оставил институт перед окончанием. А через неделю после защиты диплома у мамы случился инфаркт. Оставить ее в таком состоянии было просто невозможно. Так вызов и пролежал в ящике два года. Для меня эти годы были смутными и неопределенными. Я часто ходил на проводы, где собирались толпы евреев. Никогда не забуду эти вечера с песнями, с разговорами, с уединением в уголках, с чтением писем из Израиля. Но я чувствовал себя там довольно неуютно, поскольку мои шансы на выезд были в то время незначительны. В начале 1973 года у матери случился второй инфаркт. Состояние ее долгие месяцы не улучшалось. Она была в больнице. О выезде нельзя было даже думать. И тут я получил повестку в армию. В военкомате у меня потребовали характеристику с работы для оформления секретности. Это означало прослужить несколько лет в секретных частях. Отца очень беспокоила такая перспектива. Мы тогда уже все думали о выезде в Израиль и моя служба в армии могла стать камнем преткновения для всей семьи. Решение было принято моментально, и вместо характеристики для оформления секретности я попросил на работе характеристику для выезда в Израиль. Так, в августе 1973 г. я подал документы в ОВИР. С работы меня не уволили, но послали в колхоз «на картошку». В Судный день я приехал в Киев и, как у меня было заведено несколько лет, постился и пошел в синагогу. Во второй половине дня появились тревожные слухи, а часа в четыре мы уже знали, что в Израиле началась война. Все разъехались по домам слушать сообщения по радио. Но никто толком не знал как развиваются события. Я вернулся в колхоз и совсем был отрезан от новостей. Мы работали под Киевом, рядом с аэродромом, с которого каждые полчаса поднимались тяжелые самолеты и направлялись в сторону Ближнего Востока. Я знал, что они не способствуют победе Израиля, и я чувствовал себя дезертиром оттого, что вынужден был перебирать картошку и ничего не мог поделать с этими громадинами, начиненными смертью. Через месяц меня вызвали в ОВИР и дали разрешение на выезд. Так в ноябре 1973 года я прилетел в Израиль.

Чего я ждал от Израиля? Прежде всего личного освобождения. Я хотел найти условия, в которых смогу проявить себя без всяких уродств и искажений, понять чего я стою. Я был 23-летним молодым инженером. В России я практически не успел поработать и не знал, чего стоят мои знания. Я всегда ощущал себя частью машины, которая за меня все заранее определила и решила. Я сам хотел решать за себя. Я тогда не думал, что процесс, в котором я участвую, это освобождение народа, национальное движение в самом чистом проявлении. Я просто чувствовал личную потребность быть свободным, работать, учиться и жить без оглядки на то, что я — еврей со всеми вытекающими отсюда последствиями в любой другой стране кроме Израиля.

Но, честно говоря, в момент, когда самолет опустился в Лоде, я обо всем этом не думал. Я еще не успел оправиться от расставания с родными, прощания с больной матерью. Состояние сложное и сумбурное. Выхожу из самолета — землю не целую, на израильтян в Лоде не бросаюсь. Направляют меня в кибуц на юг страны, недалеко от Газы. Что такое кибуц я толком не знал, а так как мне было все равно где учить иврит, я согласился. Ехать было приятно, ласково светило ноябрьское солнышко, но далеко неласково меня приняли в кибуце. Нас встретила руководитель ульпана и тут же предупредила, что уровень занятий в ульпане довольно низкий, так как нет никого с высшим образованием; что вряд ли меня это устроит и что, если я хочу, я могу остаться, но она настоятельно рекомендует просить другое место.