Ромен Роллан
ЖАН-КРИСТОФ
Том IV
КНИГА ДЕВЯТАЯ
«НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА»
(Баиф, «Ритмическая песенка», положенная на музыку Жаком Модюи)
Часть первая
Сердце утихло. Примолкли ветры. Недвижим воздух…
Кристоф успокоился; мир водворился в нем. Он испытывал некоторую гордость от победы над собою. А втайне был опечален. Он дивился этой тишине. Страсти его уснули; он искренне верил, что они уже не проснутся.
Большая грубоватая его сила, не находя себе применения, бесцельно дремала. В глубине — тайная пустота, скрытое «к чему?», быть может, ощущение счастья, которым он не сумел завладеть. Ему уже не надо было бороться ни с самим собой, ни с другими. Даже работа не представляла теперь для него особых трудностей. Он пришел к концу некоего этапа и пожинал плоды прежних своих усилий. Он со слишком большой легкостью истощал открытую им музыкальную жилу; и в то время как публика, всегда запаздывающая, начинала понимать его прежние произведения и восхищалась ими, сам он уже охладевал к ним, еще не зная, куда пойдет дальше. В творчестве он наслаждался теперь ровным, однообразным счастьем. Искусство в эту пору его жизни было для него лишь прекрасным инструментом, которым он владел с мастерством виртуоза. К стыду своему, он чувствовал, что становится дилетантом.
«Для того, чтобы двигаться вперед в искусстве, — говорит Ибсен, — нужно нечто иное и нечто большее, чем природное дарование страсти, страдания, которые наполняют жизнь и дают ей смысл. Иначе не творишь, а пишешь книги».
Кристоф писал книги. Это было для него непривычно, Книги эти были прекрасны. Он предпочел бы, чтобы они были не так прекрасны, но зато живее. Этот атлет на отдыхе, не знающий, что делать со своими мускулами, зевая, как скучающий зверь, смотрел на предстоявшие ему долгие годы спокойной работы. И, с бродившей в нем старой закваской германского оптимизма, он охотно убеждал себя, что все к лучшему, думая, что таков, без сомнения, положенный ему предел: он обольщал себя мыслью, что покончил с бурями, что поборол их. Это не бог весть что. Но в конце концов управляешь только тем, что тебе дано, становишься только тем, чем суждено быть. Ему казалось, что он причалил к пристани.
Друзья не жили вместе. Когда Жаклина ушла, Кристоф подумал было, что Оливье опять переедет к нему. Но Оливье не в силах был решиться на это. Несмотря на потребность близости с Кристофом, он чувствовал невозможность вернуться к прежнему. После прожитых с Жаклиной лет ему казалось невыносимым, даже кощунственным ввести в интимную свою жизнь кого-нибудь другого, хотя бы этот другой любил его и был им любим больше, чем Жаклина, Рассудком этого не понять…
Кристоф с трудом постиг это Он настаивал, удивлялся, огорчался, негодовал… Наконец чутье, более тонкое в нем, чем ум, подсказало ему разгадку. Он внезапно умолк и нашел, что Оливье прав.
Но виделись они каждый день и никогда еще не были так близки; правда, в своих беседах они не обменивались самыми сокровенными мыслями. Да им и не нужно было этого. Они понимали друг друга без слов, благодатью, дарованной любящим сердцам.
Оба говорили мало один — поглощенный искусством, другой — своими воспоминаниями. Страдания Оливье Притуплялись, но он ничего не делал для этого, он почти упивался ими; в течение долгого времени это было единственным смыслом его существования. Он любил своего ребенка, но ребенок — крикливый младенец — не мог занимать большого места в его жизни. Иные мужчины — больше любовники, чем отцы. Бесполезно возмущаться этим. Природа не однообразна, и нелепо было бы предписывать всем одни и те же законы сердца. Никто не вправе жертвовать долгом во имя сердца. Но, исполняя свой долг, человек имеет право не быть счастливым. В своем ребенке Оливье больше всего любил женщину, плотью и кровью которой был этот ребенок.
До последнего времени он Мало уделял внимания страданиям других. Он был мыслителем, слишком замкнутым в самом себе человеком. Это был не эгоизм, а какая-то болезненная привычка жить в мечтах. Жаклина лишь увеличила окружавшую его пустоту; ее любовь провела между Оливье и другими людьми некий магический круг, который остался и после того, как любовь уже прошла. Да и потом, по своему темпераменту, Оливье был аристократом. Несмотря на чувствительное сердце, он с самого детства, в силу телесной и душевной хрупкости, инстинктивно сторонился толпы. Ее запах, ее мысли всегда отталкивали его.
Но все изменилось благодаря одному обыкновенному происшествию, свидетелем которого ему пришлось быть.
Он снял скромную квартирку в верхней части Монруж, неподалеку от Кристофа и Сесили. Квартал был демократический, дом населен мелкими рантье, чиновниками и рабочими семьями. В другое время Оливье страдал бы от этой среды, столь ему чуждой; но теперь ему было все равно, где жить, здесь ли, там ли; везде он был чужим. Он не знал, кто были его соседи, да и не хотел этого знать. Возвращаясь с работы (он устроился на службу в каком-то издательстве), он запирался у себя со своими воспоминаниями и выходил из дому только для того, чтобы повидать своего ребенка и Кристофа. Квартира не была для него домашним очагом: это была темная комната, наполненная образами прошлого; и чем темнее и оголеннее были стены, тем отчетливее выступали эти образы. Он едва замечал лица, с которыми встречался на лестнице. Однако, помимо его воли, некоторые из них запечатлевались в его памяти. Есть люди, которые хорошо видят лишь то, что прошло. Но в минувшем ничто уже не ускользает от них, мельчайшие подробности точно резцом врезаются в их сознание. Таким был Оливье, населенный тенями живых. Они всплывали в нем при каждом потрясении; и Оливье, никогда не знавший их дотоле, вдруг узнавал их, протягивал к ним руки, силился их схватить… Слишком поздно!..
Однажды, выходя из дому, он увидел у подъезда толпу, собравшуюся вокруг привратницы, которая громко о чем-то разглагольствовала. Он был так мало любопытен, что продолжал бы свой путь, не осведомившись, в чем дело, но привратница, жаждавшая завербовать лишнего слушателя, остановила его, спросив, знает ли он, что приключилось с беднягами Руссель. Оливье понятия не имел, кто такие «бедняги Руссель», и стал слушать ее с учтивым безразличием. Когда он узнал, что семья рабочих — отец, мать и пятеро детей — только что в этом доме покончили самоубийством от нищеты, он, как и все остальные, впился глазами в стену, продолжая слушать рассказчицу, которая без устали, вновь и вновь повторяла свое повествование. По мере того как она говорила, к Оливье возвращались воспоминания; он припоминал, что видел этих людей; он задал несколько вопросов. Да, он вспоминал их. Отец (он слышал его свистящее дыхание на лестнице) — рабочий-пекарь с испитым лицом, из которого вся кровь точно высосана была жаром печи, со впалыми небритыми щеками; в начале зимы у него было воспаление легких, он вышел на работу, еще не оправившись от болезни; она вспыхнула вновь, и последние три недели он был без работы и без сил. Мать, постоянно беременная, разбитая ревматизмом, надрывалась, работая в нескольких домах поденщицей, целыми днями бегала по городу, домогаясь у попечительств скудного пособия, которое все никак не выдавали. Дети у них появлялись непрерывной чередой: старшей девочке было одиннадцать, мальчику семь, девочке три года, — не говоря уже о двух, умерших в младенчестве; и в довершение всего — близнецы, которые выбрали для своего появления на свет весьма удачный момент: они родились в прошлом месяце.