Такова была первая встреча Кристофа с народом Израиля. В этой сильной, отчужденной от других нации он рассчитывал обрести союзника в борьбе. Напрасная надежда. Страстный, изменчивый, действующий по интуиции, Кристоф вечно впадал из крайности в крайность и очень скоро уверил себя, что эта нация гораздо слабее, чем думают, и гораздо податливее — даже слишком податлива — к воздействию извне. Она слаба не только собственной слабостью, но и всеми слабостями мира, приставшими к ней на ее пути. Нет, не здесь была точка опоры, к которой он мог бы приложить рычаг своего искусства. Вернее всего, с этой нацией его поглотили бы пески пустыни.

Поняв грозившую ему опасность и не находя в себе достаточно силы, чтобы справиться с нею, Кристоф перестал бывать у Маннгеймов. Его несколько раз приглашали, но он ограничивался извинениями, не объясняя причин. Внезапная перемена была замечена, так как прежде он чересчур усердно посещал Маннгеймов; ее отнесли за счет «оригинальности» Кристофа, но никто из трех Маннгеймов не сомневался, что тут повинны прекрасные глаза Юдифи. Как-то за обедом Лотарь и Франц стали подтрунивать над этим. Юдифь пожала плечами, съязвив что-то насчет столь лестной победы, и сухо попросила брата «оставить ее в покое». Однако Юдифь сделала все, чтобы вернуть Кристофа. Написала ему под предлогом, что ей понадобилась справка из области музыки и что больше обратиться не к кому; в конце письма она дружески намекала, что он забыл их, что она была бы рада видеть его. Кристоф в ответном письме дал нужную справку, сослался на недосуг — и не пришел. Иногда они встречались в театре. Кристоф упрямо отворачивался от ложи Маннгеймов; он прикидывался, что не видит Юдифи, а она готовилась встретить его самой своей обворожительной улыбкой. Она не настаивала. Не дорожа им, она считала недопустимым, чтобы этот захудалый музыкант предоставил ей нести все издержки, да еще впустую. Захочет — сам вернется. Не захочет — что ж, обойдутся и без него.

И обошлись; вечера Маннгеймов не очень пострадали от отсутствия Кристофа. Но Юдифь невольно затаила недоброе чувство к нему. Она считала естественным не обращать на него внимания, когда он бывал у них, и позволяла ему выражать свою обиду по этому поводу, но так разобидеться, чтобы порвать с нею отношения, было, по ее мнению, нелепой гордостью, проявлением не любви, а эгоизма. Юдифь не выносила своих пороков у других людей.

Тем внимательнее следила она за жизнью Кристофа, за всем, что он делал и писал. Она охотно заводила об этом стороной разговор с братом; выспрашивала, о чем он сегодня говорил с Кристофом; оттеняла его рассказ язвительными замечаниями, не пропуская ни одного смешного штриха, и незаметно для Франца исподволь подкапывалась под его кумира.

В журнале все шло сначала как нельзя лучше. Кристоф еще не понял, какая посредственность его собратья по перу; они же, причтя Кристофа к своим, признали за ним талант. Маннгейм, открывший его, не переставал твердить всем и каждому, хотя и не прочел ни одной строки, написанной Кристофом, что это выдающийся критик, не понимавший своего истинного признания, пока он, Маннгейм, не открыл ему глаза. О статьях Кристофа публика извещалась в загадочных выражениях, возбуждавших любопытство; и первая его статья взбаламутила сонный городок, точно камень, упавший в болото и всполошивший стаю уток. Эта статья была озаглавлена: «Слишком много музыки».

«Слишком много музыки, слишком много яств и питья, — писал Кристоф. — Едят, пьют, слушают не для того, чтобы удовлетворить голод, жажду или иные потребности, а лишь по привычке к чревоугодию. Как будто откармливают страсбургских гусей… Наша болезнь — ненасытный голод! Нам безразлично, что бы нам ни поднесли: „Тристана“ или „Trompeter von Sackingen“[10], Бетховена или Масканьи, фугу или галоп, Адама, Баха, Пуччини, Моцарта или Маршнера, — нам все равно, что мы едим, лишь бы есть. Это даже не доставляет нам удовольствия. Взгляните на публику в концерте. Зря говорят, что немцы весельчаки! Они понятия не имеют о веселье: они всегда веселы. Их веселье и печаль, как дождик — моросит и моросит. Их радости мелки, как пыль, в них чувствуются дряблость и бессилие. Они готовы часами сидеть и впитывать, расплываясь в блаженной улыбке, звуки, звуки и звуки. Они ничего не думают, ничего не чувствуют — это губки. Подлинную радость, подлинную печаль — силу — нельзя разливать, как пиво из бочки, целыми часами. Она хватает вас за горло и покоряет. И ничего другого вам уже не нужно: душа ваша полна!..

Слишком много музыки! Вы убиваете себя и ее. Себя — это дело ваше. Но что касается музыки — руки прочь! Я не позволю вам унижать озаряющую мир красоту, сваливая в одну кучу и чудесную гармонию, и пошлость, исполняя «Парсифаля», как у вас это водится, вперемежку с фантазией на тему «Дочь полка» и квартетом саксофонов или обрамляя адажио Бетховена каким-нибудь кэк-уоком и бездарной пьесой Леонкавалло. Вы хвастливо называете себя народом великой музыкальности. По вашим словам, вы любите музыку. Какую же? Плохую или хорошую? Вы рукоплещете и той и другой. Надо же наконец сделать выбор. Чего вы хотите? Вы и сами не знаете. Да и не желаете знать: вы боитесь высказать вслух свое мнение и попасть впросак… К черту осмотрительность! Вы стоите выше партий, говорите вы? Выше — это значит ниже…»

И Кристоф привел стихи старого Готфрида Келлера, сурового цюрихского буржуа, одного из писателей, творчество которого было ему дорого музыкальной честностью и терпким ароматом вскормившей его земли:

Wer uber den Parteien sich wahnt mit stolzen Mienc'n,
Der steht zumeist vielmehr betrachilich unter ihnen,[11]

«Имейте смелость быть самими собой, — продолжал он. — Имейте смелость быть уродливыми! Если вы любите плохую музыку, сознайтесь в этом прямо. Покажите себя в своем настоящем обличье. Сотрите с вашей души тошнотворный и двусмысленный грим. Смойте его бесследно. Боюсь, что вы давно уже не видели в зеркале своей физиономии! Могу ее показать вам. Композиторы, исполнители, дирижеры, певцы и ты, милейшая публика, — вы узнаете раз навсегда, кто вы такие. Будьте, чем вам угодно, но будьте же, черт возьми, правдивы! Правдивы, хотя бы в ущерб артистам и искусству! Если искусство не может ужиться с правдой, да погибнет искусство! Правда — это жизнь. Смерть — это ложь».

Юношеская декламация Кристофа с ее крайностями довольно сомнительного вкуса вызвала, разумеется, бурное негодование. Но так как она метила во всех, никого определенно не выделяя, то каждый предпочитал не узнавать себя. Кто же не числит себя в друзьях правды, порою искренне в это веря! Можно было заранее поручиться, что никто не будет оспаривать выводов Кристофа. Но все возмущались общим тоном статьи; все в один голос находили его непозволительным, в особенности для артиста, занимающего почти официальное положение. Некоторые музыканты всполошились и резко запротестовали: они предвидели, что Кристоф на этом не остановится. Другие решили, что вернее будет одобрить мужество Кристофа, но и они с немалой тревогой ждали следующих статей.

Ни та, ни другая тактика не оказала влияния на Кристофа. Он ринулся в бой, и ничто не могло его удержать; все — и авторы и исполнители, как и посулил Кристоф, — получили по заслугам.

Первыми попали под удар капельмейстеры. Кристоф не удовольствовался отвлеченными рассуждениями о дирижерском искусстве. Он перебрал поименно всех дирижеров своего и окрестных городов; а если он и не называл их по имени, то его намеки были так ясны, что их тут же разгадывали. Всем знаком был портрет вялого придворного дирижера Алоиза фон Вернера, покладистого, осыпанного почестями старика, который всего на свете страшился, никого не смел задеть и, боясь сделать замечание музыкантам, покорно приспосабливался к ним; он не решался включать в свои программы ни одной вещи, которая не была бы освящена успехом двадцатилетней давности или хотя бы ограждена официальной похвалой какого-нибудь академического светила. Кристоф иронически превозносил его «смелость»; он поздравлял дирижера с тем, что тот открыл Гаде, Дворжака и Чайковского; он превозносил неизменно аккуратную, метрономически размеренную и ажурно-тонкую (fein-nuanciert) игру его оркестра; он предлагал ему оркестровать к ближайшему концерту «Школу беглости» Черни; он заклинал его не переутомлять себя, не увлекаться и щадить свое драгоценное здоровье. И тут же обрушивался на его манеру дирижировать «Героической симфонией» Бетховена.

вернуться

10

«Трубач из Зекингена» (нем.)

вернуться

11

Да, всякий, кто себя над партиями мнит,
Как часто ниже их значительно стоит!