Изменить стиль страницы

«Несчастный мальчик!» – подумала она и, наконец, сказала вслух, снова принимаясь за работу:

– Ты, очевидно, думаешь, что женщина, у которой нет мужа и которая сама работает, чтобы прокормить своего ребенка, менее достойна уважения?

Марк утратил всю свою самоуверенность. Он ничего не ответил, не извинился. Но он был расстроен.

В эту ночь Аннета не могла уснуть… Значит, напрасно она принесла себя в жертву! То, что ее осудил свет, было в порядке вещей! Но он, он, которому она отдала всю себя! И как он узнал? Кто внушил ему эту мысль?

Аннета не могла на него сердиться, но была удручена.

А Марк спал спокойно. У него были некоторые угрызения совести, но сон оказался сильнее их. Хорошо выспавшись, он забыл бы и думать о них, если бы тревожный взгляд матери не вызвал их снова. Марку было неприятно, что мать не забыла о вчерашнем. Но он не мог решиться сказать ей, что ему совестно. Его это мучило, и он, по детской логике, злился на мать.

Оба не обмолвились больше ни словом о вчерашней сцене. Но с этого дня что-то изменилось в их отношениях. В привычных поцелуях чувствовалась какая-то принужденность. Аннета перестала обращаться с Марком, как с ребенком…

Откуда Марк узнал? Разговоры в лицее заставили его задуматься над тем, почему он носит фамилию матери. Давнишние намеки, подслушанные когда-то в мастерской и тогда непонятные, теперь стали ему яснее. Запомнил он и несколько замечаний Сильвии, неосторожно высказанных в его присутствии… Мать была для него загадкой; она его раздражала, и вместе с тем его волновала окружавшая ее атмосфера страстей, которых он не понимал, но чуял своим щенячьим нюхом… На всем этом он строил туманные и фантастические догадки, которые не вязались одна с другой. Марка сильно занимала тайна его рождения. Как узнать ее?.. Его оскорбительный ответ на замечание матери о Сильвии был отчасти ловушкой, которую он ей расставил… Неизвестное ему прошлое матери вызывало в нем смесь любопытства и злобы. Ни за что на свете не решился бы он спросить об этом Сильвию: подозревая, что мать в чем-то провинилась, он по-своему оберегал ее честь. Но он был обижен тем, что она скрывает от него какую-то важную тайну. Эта тайна стояла между ними, как кто-то третий.

Между ними и в самом деле стоял кто-то третий. Марк и не подозревал, что в иные минуты он вызывал в памяти Аннеты образ этого «третьего», своего отца… нет, хуже, – всех Бриссо!.. В глухой борьбе, которая завязалась между матерью и сыном, мальчик инстинктивно вооружался тем, что находил в себе противоположного Аннете. И, таким образом, он, сам того не зная, откапывал иногда и пускал в ход все черты, заимствованные из арсенала Бриссо: знаменитую снисходительную усмешку, самодовольство, легкомыслие и ханжество, неприязненное упорство, которого ничто не могло поколебать. В Марке эти черты проступали неясно, как тень, как отражение в воде. Но Аннета узнавала их и думала:

«Бриссо отняли его у меня!..»

Неужели Марк и в самом деле был ей чужой? Унаследованные от Бриссо черты, то, что служило ему оружием против нее, делали его чужим. Но рука, державшая это оружие, была плотью от плоти Аннеты. Здесь шла борьба между двумя существами, слишком родственными, слишком близкими друг другу, и борьба эта была попросту одной из тысячи прихотей Любви и Судьбы.

У него не было друга. Этот тринадцатилетний мальчик целые дни проводил в классе с тремя десятками других детей, но держался в стороне от товарищей. Когда он был моложе, он охотно болтал, играл, бегал, шумел.

Но вот уже года два на него находили приступы молчаливости, стремление к одиночеству. Это вовсе не означало, что ему не нужны товарищи: он в них нуждался, пожалуй, больше прежнего. Да, именно так! Потребность эта была слишком сильна, он слишком многого от них требовал и слишком много мог дать… Этот весенний куст был весь в шипах! Самолюбие его всегда готово было встать на дыбы. Всякая мелочь больно задевала его, и он этого боялся, а главное – боялся, как бы этого не заметили другие; нельзя обнаружить свою слабость и тем дать врагу козыри в руки (ведь в каждом друге скрывается враг).

То, что он угадал (или, вернее, вообразил) относительно своего рождения и прошлого матери, держало его в нелепом состоянии какой-то угрюмой неловкости. Почерпнув из книг некоторые сведения, он понял, что он «внебрачный» ребенок. (В романтических книгах, которые он читал, употреблялось другое слово, грубее и выразительнее.) В конце концов незаконное рождение стало для Марка предметом гордости, и он уже готов был увидеть в этом обидном архаизме оттенок благородства. Он считал себя не таким, как все, интересным, одиноким, даже обреченным. Он не прочь был занять место среди демонических героев Шиллера и Шекспира, таких же незаконнорожденных, как и он. Это обстоятельство давало и ему право презирать «свет» и выражать свое презрение в высокомерных тирадах – конечно, in petto.[46]

Но когда Марк оказывался в «свете», то есть в классе, среди товарищей, он был робок, подозрителен, угнетен своей тайной и боялся, как бы ее не узнали. Его странное поведение, «роковое» выражение лица, тонкий ломающийся голос, легко краснеющее девичье личико и задор молодого петушка – все привлекало внимание других мальчиков и вызывало насмешки.

Один из этих шалопаев даже стал полушутя, полусерьезно приставать к нему с гнусными предложениями. Марка это потрясло. Его ярость и омерзение были так сильны, что от волнения он ночью заболел. Он не хотел больше ходить в лицей, но как объяснить матери причину? Он решил, что сам, без ее помощи, заставит себя уважать. В смятении он твердил мысленно:

«Я его убью».

Марк был в том возрасте, когда у мальчиков пробуждаются половые инстинкты. Они его волновали и пугали. Мать, до странности целомудренная, ничего не видела и не знала. А он умер бы со стыда, если бы она узнала.

И, одинокий, презирая себя, теряя голову, он покорялся ужасным требованиям постыдного инстинкта… Что может сделать ребенок, бедный ребенок, отданный во власть этим стихийным силам? Жестокая мучительница-природа зажигает в теле тринадцатилетнего человека пожар, и огонь этот, не находя пищи, пожирает его самого… Если у мальчика хорошие задатки, он может спастись, впав в другую крайность: аскетическую экзальтацию души, которая часто разрушает тело. Молодежь того времени была счастливее своих отцов – она уже начала прибегать к мужественному искусству спорта.

Марк был бы рад последовать примеру других, но и тут природа была против него: она не наделила его нужными для этого физическими силами. Ах, как он завидовал здоровым и сильным! Как ревниво ими любовался! Его восхищение походило на ненависть… Никогда ему не быть таким, как они!..

Желания, всякие желания, чистые, нечистые, – полнейший хаос… Они терзали его, как злые духи… И он стал бы игрушкой судьбы, ничто не могло бы спасти его, если бы не заложенные в нем здоровая нравственность и честность, более того – бессознательное благородство, искра священного огня, результат трудов, мужества и долготерпения лучших представителей рода, то, что не выносит грязи и бесчестия, не допускает позорного падения, то, что помогает человеку распознавать обостренным чутьем все дурное и низкое и вытравлять его в себе, извлекая из самых сокровенных тайников мысли. А если он не всегда может уберечься от грязи, то всегда осуждает ее, осуждает, бичует и карает себя…

Да здравствует Гордость!.. Sanctus!..[47] Для таких натур, как Марк, гордость – залог душевного здоровья. Это – утверждение божественного начала в самой низменной натуре, это – источник спасения. Если бы не гордость, разве человек одинокий, не знающий любви, стал бы бороться с низменными желаниями? К чему было бы бороться, если бы он не верил, что должен оберегать какие-то высшие ценности и ради них победить или умереть?

Марк хотел победить. Победить то, что ему было и понятно и непонятно.

вернуться

46

Про себя (итал.).

вернуться

47

Да святится (лат.).