Изменить стиль страницы

А семья у нее была. Она получила ее в готовом виде и оформила усыновление. Трое детей в возрасте от четырнадцати до семнадцати лет. Мать, Перпетю Пассеро (она украсила свой бельвильский носище именем Кармен – именем, за которым неизменно встает образ женщины с цветком граната в волосах, и оно ей шло, как ослице соломенная шляпка), была одной из старых подруг Сильвии по работе и похождениям. С ней были связаны воспоминания молодости, первые схватки с жизнью, трудное начало. Двадцатипятилетняя дружеская верность… Сильвия не забывала своих старых собак, даже если это была гладко причесанная, немного сумасшедшая, неуклюжая, бестолковая и надоедливая собака вроде Перпетю, которую она молотила кулаками, а та преданно лизала ей щеку. Перпетю глупейшим образом вышла замуж, но от мужа господь ее избавил, а вот от своего сумасбродного нрава она так и не избавилась. Муж, волокита и пьяница, не вернулся с войны. Кармен поспешила заменить его другим. Она не была наделена опасной рассудочностью Сильвии, но подражала ее фантазиям и ее разорительному примеру. Она стала добычей своих любовников. Один из них у игрок, обобрал ее до нитки и довел до того (довел не принуждая, а это особое искусство), что она стала торговать собой, чтобы содержать его. Во всем остальном это была женщина добрая, работящая и вечно во хмелю жизнерадостности. Даже в самую трудную пору не теряла она своего фаталистически доброго расположения духа. Когда же ей пришло время уйти из жизни, она спокойно умерла на руках у одного славного, отзывчивого священника, но не смогла искренне раскаяться в своих грехах. Она так чистосердечно и сказала священнику, но тот сделал вид, что не слышал. Зато она послушно пробубнила за ним «Меа culра», «чтобы доставить ему удовольствие», как она выразилась. Она знала, что умирает, но это ее не волновало. И, только вспомнив о детях, она пролила слезу. Ее утешало то, что она оставляла их на попечение Сильвии. И до последней минуты она беседовала с Сильвией; они говорили о том, что жизнь все-таки хороша (несмотря на все мерзости), говорили о том, как приятно трудиться, говорили и о любовниках.

Троим своим детям она дала нежные имена: Бернадетта, Коломб и Анж.

Каждый из них воспринимал по-своему ее безалаберную жизни, которую они слишком рано увидели во всей наготе. Двое младших, Анж и Коломб, были близнецы; когда мать умерла, им было лет тринадцать-четырнадцать. Бернадетте было шестнадцать. Анж, мальчик послушный, прилежный, привязанный к семье, проявлял склонность к религии и мистике, и духовенство уловило его в свои сети, – он с ранних лет готовился принять сан священника. Он оказывал влияние на свою сестру-близнеца, умилительно глупенькую, чувственную брюнетку с прекрасными глазами осленка. Брат и сестра жили своей особой жизнью. Они любили друг друга в боге. Благочестивый Анж любил в своей сестре Коломб именно бога. Однако инстинкт Коломб, который не покидал ее всю жизнь, уже подсказывал ей, что надо любить мальчика, чтобы любить бога, ибо это его образ и подобие. Старшая смотрела на это целомудренное, манящее, вполне невинное таинство с насмешливым безразличием. Она была создана для одиночества. У нее была своя жизнь, и только своя. Она никого не посвящала в нее. Да и сама не очень в нее вникала.

Она не хотела знать себя слишком хорошо. И никто в мире не понял бы ее.

Она была замкнута. Такой ее сделало соприкосновение с теми кругами Парижа, которые в 1919–1920 годах праздновали окончание войны в сплошных разнузданных оргиях; она насмотрелась на этих обезумевших птичек, которые сжигали себя на огне, и инстинкт оберегал ее от огня. Она не осуждала других с моральной точки зрения. Мораль была у нее на самом последнем месте. Для нее это был вопрос порядка, благоразумия, чистоты, в особенности – чистоты внешней, телесной и чистоты всего житейского обихода…

Слишком уж она настрадалась из-за безалаберной и беспутной жизни своей матери. Поэтому, не будучи по-настоящему глубоко верующей, она все же взяла от религии ее внешнюю броню. Она видела в религии некую сдерживающую силу, необходимую ей для того, чтобы оградить себя от пагубных испытаний, через которые прошла ее мать. Не думать ни о чем таком, чему было бы неблагоразумно открыть доступ в свою жизнь, – таково было правило спасения, которое она себе выработала. Оно нисколько не мешало ей (как раз наоборот!) относиться к своему миру с холодным и горьким чувством, а мир этот был узенький, простенький и размеренный, каким только и бывает мирок скромной мещаночки, проживающей в квартале Мэн. И на ее страстях это тоже не отражалось. Эту сторону своей жизни она держала на замке, а ключи спрятала. Кошелек был крепко зажат в ее сухой руке. Она была отнюдь не лишена способности питать нежные чувства, и даже весьма пылкие.

Но и самым близким людям она уделяла внимание лишь постольку, поскольку их жизни соприкасались с ее жизнью. Остальное ее мало трогало: мистические игры младшей сестры и брата, сумасбродные капризы Сильвии, духовная жизнь Марка, которого Сильвия (мы еще к этому вернемся) нацепила на крючок, водя удочкой перед самым ее носом. Бернадетта не имела ни малейшего желания вступать с ними в какие бы то ни было споры по поводу их образа мыслей. Сюда она своего носа не совала, хотя этот маленький, остренький, крючковатый носик, похожий на клюв ястреба, мог бы, если бы только захотел, быстро все пронюхать. Но каждому свое! Она всецело была занята своим. Впрочем, у нее хватало ума понять, что гораздо приличнее не слишком выпячивать исключительный интерес к своей особе. Перед людьми надо делать вид, что тебя интересуют именно они. Даже Сильвия и та дала ввести себя в заблуждение, по крайней мере в том, что касалось ее лично. А что касается других, то Сильвия смотрела благосклонно, как ловко ее воспитанница дергает их за ниточки. (Сильвия не любила простачков, которые даются в обман, – и сама попалась.) Бернадетта смекнула, в чем ее слабость; она делилась с Сильвией язвительными замечаниями, соразмеряя, впрочем, их язвительность со скрытыми чувствами Сильвии к тому, кого эти замечания касались. А для Сильвии она приберегала свои ласки – ласки худенькой кошки, которая трется у ног хозяина, держащего в руках тарелку.

Не все было фальшиво в ее мурлыкании, в ее изогнутой спине: худая кошка любила руку, которая держала тарелку. В шестнадцать лет Бернадетта готова была сделать своим идеалом султаншу из «Тысячи и одной ночи», какой Сильвия представлялась молодым парижским портнихам. Если она Я не имела данных, чтобы подражать Сильвии в ее Прихотях и наслаждениях, она, однако, чувствовала себя вполне в силах подобрать ее мошну. И она была благодарна Сильвии за то, что та сколотила для нее такую мошну. Сильвия не скрывала, что собирается сделать ее своей главной наследницей, так как Аннета и Марк упорно отказывались получить от нее что бы ТО ни было. А Сильвия не менее упорно добивалась этого и в конце концов придумала, как заставить Марка принять деньги: положить их в постель Бернадетты.

Сильвия намеревалась поженить молодых людей. Но она имела глупость (в таких делах самые умные женщины становятся глупыми) дать им это понять.

Холодная Бернадетта загорелась, как хворост. Марк презрительно отвернулся. Быть может (кто знает?), он бы еще оценил мускатный виноград, если бы сам его нашел. Но его возмутило, что решают за него, решают, не спросясь. Этого было достаточно, чтобы лисица подняла на лозу ножку. Он стал теперь замечать лишь то, что его раздражало во внешнем и внутреннем облике Бернадетты.

А между тем она была не лишена привлекательности. Она была худа, но хорошо сложена и изящна, быть может, чересчур смугла, однако приятна.

(Худоба – это в известном смысле мать сладострастия.) А главное, она отличалась чисто парижским умением использовать свои недостатки. Чуть-чуть косметики, платье простое, но сшитое с большим вкусом, безукоризненные линии… А это было не последним достоинством в глазах Сильвии. Бернадетта была бы похожа на статуэтку из Танагры, если бы не головка, которая напоминала головку кобчика. Но даже эта круглая головка, в которой было что-то упрямое, не нарушала общего впечатления: она сама была стильной и в стиле всей вещицы. Когда Бернадетте этого хотелось (но это бывало только, когда на нее смотрел Марк), ее иссиня-черные глаза загорались, преисполнялись нежности, в них сверкал живой ум, их манящий взгляд мог бы расшевелить покойника. Но на Марка они производили обратное действие: он взвивался на дыбы. И тем стремительнее, что против его воли они волновали его: он со злостью вырывал жало.