О том, чтобы уйти сегодня, не могло быть и речи.
Занялись размещением на ночлег. За магазином была комнатка без окон, величиной в два стенных шкафа. Там стояла кушетка, с нее сняли тюфяк и постелили на полу – стало две… На войне как на войне!..
– А теперь выбирай себе любую!..
Марк ужасно стеснялся, все его раздражало, все ему было противно, он только и думал, как бы улизнуть. Но улизнуть было невозможно. Обе хозяйки предлагали себя совершенно просто и откровенно. Что может быть естественнее? Не мог же он обидеть этих славных девушек и разыграть Иосифа Прекрасного (эта роль была не в его духе)! Убедить их немыслимо. Люс уже сделал выбор; видя смущение Марка, он, как добрый товарищ, предложил:
– Хочешь, поменяемся? Марку хотелось дать – ему оплеуху. Сгорая от стыда и бешенства, он помогал Жинетте переворачивать тюфяк. Девчонка шепнула ему на ухо:
– Ладно! Если вы не хотите, мы только сделаем вид – будем спать каждый на своем краю.
Он был тронут. Потушили свет. Спать каждый на своем краю – легко сказать! Лечь можно только на кушетке или на полу. И достаточно протянуть руку, чтобы наткнуться на другое ложе, где двое других, не откладывая, приступили к делу. Жинетта робко извинялась:
– Я некрасивая.
– Нет! – решительно возразил он.
Нет, правда, дело было не в этом. Она старалась понять. Она предположила, что он любит другую и хочет остаться верным. Он не стал ее разубеждать. Она нашла, что это прелестно, – она не привыкла к такой щепетильности. Она болтала, лежа на подушке, ребячливая, трогательная, порочная, все еще чистая. Марк поневоле касался ртом этих болтливых губок, все время находившихся в движении, и вдыхал их сладковато-горький миндальный запах. Малейшее его движение разнуздывало духов земли. Он не смел пошевельнуться. И, разумеется, именно в тот момент, когда он решительно сказал себе: «Нет!» – духи сказали «Да!» Потом он негодовал и стал противен самому себе. А она, восхищенная, все еще уверенная, что он думает о своей обманутой возлюбленной, старалась утешить его. «Она ничего не узнает», – твердила Жинетта. Но ему стало невмочь. Он задыхался в этой конуре. Жинетта покорно встала, чтобы потихоньку приоткрыть дверь магазина, пока те спали. Ползком выбираясь на улицу, он поцеловал ее колени.
Марка охватил холод апрельской ночи, лицо его было мокро от пота, смятенный мозг пылал. Марк чувствовал, что не в силах бороться с разбуженной и зовущей плотью. Перед его умственным взором разматывалось, как кинолента, вчерашние события: утренняя манифестация, натиск полиции, бегство, преследование.
Потом, на другой день, он почувствовал к этой провалившейся затее только омерзение… Глупая политическая манифестация, без плана, без руководства и без какой-либо последовательности, вылилась в грубый бунт животного, неспособного вырваться из оглоблей. Она не дала никаких результатов, если не считать синяков. Животному перешибли хребет, остается позвать живодера!..
Бушар исчез. Беспокоился о нем только Марк.
Других он нисколько не интересовал. Все ходили угрюмые, взбешенные; каждый думал о том, как бы взвалить всю ответственность на других. Бушар появился дня через три, через четыре с распухшим лицом и серьезно поврежденным глазом. В полиции его жестоко избили, бросили в дом предварительного заключения, а затем, сняв допрос, временно выпустили на свободу; дело было передано в исправительный суд, Ему грозило несколько лет тюрьмы за незаконное ношение оружия, нанесение побоев полицейским, оскорбление власти, связь с анархистами и подстрекательство к совершению преступлений. Отныне возможность стать преподавателем была для него закрыта: его внесли в черные списки университета. Наиболее осторожные товарищи сторонились его. А ему так хотелось снова взяться за подготовку к экзаменам – к провалу!
А Верону было на все наплевать! Его в полиции даже не избили. Товарищи спрашивали, как это могло случиться. Он, смеясь, хвастал, что подмазал ослам-полицейским копыта: в комиссариате упоминание о его банке охраняло лучше, чем если бы он предъявил депутатский мандат.
– А Бушар, дурак, попался! Сам виноват. Попадаться никогда не следует. Так ему и надо! Знай, чем рискуешь!..
– А ты-то чем рискуешь? – строго спрашивает его Марк.
Верон смеется ему в лицо и бросает, как бы кичась своим цинизмом:
– Твоей шкурой! Когда тебе будет угодно! Однако, почувствовав, что позволил себе лишнее, добродушно прибавляет:
– В конце концов ему только оказали услугу, вышвырнув из университета. Кто не трус и хочет нажить деньгу, тому стоит только нагнуться и подобрать.
– Нужно иметь гибкую спину, – сухо отвечает Марк.
– А у кого она негибкая, того жизнь дубиной научит нагибаться, – говорит Верон.
Они поворачиваются друг к другу спиной. «Прощай!»
Никто больше не видел Адольфа Шевалье. Но уж за этого беспокоиться нечего. Он уехал к себе в имение. Он читает Монтеня. Чего еще можно требовать от него? Глаза открыты. Рот закрыт. Ум свободен – и никакого риска. И зад в тепле… Этого чиновника никто в измене не обвинит! Пусть уж другие низводят свой свободный дух до какой-нибудь деятельности!
Зверинец Рюш опустел. Когда Марк приходит, они сидят вдвоем, и Марк не знает, о чем с ней говорить. Положив локти на стол и подперев подбородок руками, она странно улыбается и буравит его взглядом, – похоже, что ждет… Чего? Его это раздражает. Но чем он становится резче, тем острей делается ее улыбка; ему не удается смягчить напряжение этих строгих маленьких зрачков, которые обшаривают его владения. Она приводит его в замешательство. Что-то в ней переменилось или меняется. Но она не так уж его интересует, он не станет тратить время на то, чтобы разбираться в ней. И ему не нравится, что она позволяет себе разбираться в нем. Ведь он волен сколько угодно убеждать себя: «Она ничего обо мне знать не может. Моя дверь для нее закрыта», – все-таки он не уверен, что она не подсматривает в замочную скважину. Наконец он обрывает сам себя на половине фразы, встает, бросает на нее сердитый взгляд и, не попрощавшись, уходит… Рюш не двигается с места. На улице Марк говорит себе, что если бы он вернулся и открыл дверь, – все равно когда: сегодня, ночью, через неделю, – его глаза встретили бы по ту сторону стола буравчики ее зрачков из-под полуопущенных век, насмешливый клюв и струйку голубого дыма от сигареты, которая сгорает между ее длинными пальцами. Он топает ногой. Он клянется, что не так-то скоро она снова увидит его у себя. Но, как у раззадоренного ребенка, у него вдруг является страстное желание раскрыть ее, эту нахалку, раскрыть ее наглый взгляд, как раскрывают ножом раковину, и посмотреть, что у нее там, внутри…
Еще более одинокий, чем прежде, с пожаром в крови, который зажгла горьковато-сладкая кожа той, ночной, девушки, Марк провел несколько дней в состоянии физической и моральной подавленности. Он точно сбился с дороги. Он пытался уйти с головой в работу – так бросаются в воду, – но вода выбрасывала этот обломок. Нет больше сил! Нет больше влечения к чему бы то ни было! Делать что-нибудь? Думать? Зачем? И беспрерывно, с каждым часом, этот провал воли все расширяется и всасывает его, как всасывают леденец…
В него точно впились чьи-то толстые жадные губы. Все естество его вытекало, уходила вся его энергия. Наклонная плоскость, на которой нельзя удержаться… Бегство, бегство!.. Нет! Он впивается ногтями… «Если упаду, то больше не подымусь!..» Внизу поток. Напрасно он закрывает плаза, – он слышит гул потока, а под ногтями у него скрипит осыпающийся песок, обнажается камень… Он цепляется, но за него-то никто не цепляется.
И вот однажды вечером входит Сильвия и, чуть топнув ножкой, сбрасывает и камень и повисшего на нем паука…
– Идем! Живо! Я тебя забираю!.. Довольно тебе попусту время терять!..
И не смей говорить мне, что ты работаешь!.. Ты лодырничаешь, да, лодырничаешь, я тебя поймала… Так вот: будешь лодырничать у меня! И хоть не даром. Все самые дорогие, новейшие виды скуки, все четыре искусства (да нет, не четыре, их по меньшей мере двадцать четыре!), – я ими торгую! А художники?.. Захочешь в театр (Tutte buria![97]), я тебе дам ключ от кулис. Самые лучшие комедианты и самые худшие – не те, что на сцене. Если тебе захочется когда-нибудь сыграть свою роль в фарсе, – смотри, смотри, смотри, смотри! Кто глядит, тот и царит.
97
Сплошное шутовство (итал.).