Изменить стиль страницы

А затем вернулся сын Кайе (Гектор), изувеченный на поле славы, без носа и без челюсти (государство великодушно преподнесло ему другую, патентованную, с гарантией на два, самое большее на три года, при условии осторожного обращения). У него дрожали руки, плохо слушались ноги, как у ребенка, который учится ходить. Зато он был награжден орденом. Мать обволакивала его своим нежным, сострадательным взглядом; она все же была счастлива и гордилась сыном. Он опирался на руку старушки, когда они выходили, ковыляя, на свою обычную прогулку. Им жилось трудно. Но, запасшись терпением, можно было кое-как свести концы с концами. Мать и сын Кайе полагают, что все еще сложилось очень удачно.

Жозефен Клапье, ставший блюстителем нравов в тылу, израсходовал свое драгоценное здоровье и даже свой разум на этой благородной службе. Все отступники отличаются склонностью к преувеличению. Клапье так кичился своей новой деятельностью и так яростно преследовал своих бывших соратников-пацифистов, их веру и взгляды, которые он еще так недавно сам исповедовал, что в конце концов вообразил гонимым себя! Он считал себя невинно оскорбленным, когда те, кого он преследовал, отвечали ему презрительным молчанием и поворачивались к нему спиной. Он вопил, что в его лице поругано отечество. Это было опасно для других. И для него тоже. Он легко мог угодить в сумасшедший дом.

А Брошон, страж дома, названный, как Эвмениды, в противовес своей сущности, стражем мира, процветал.

Марк, проходя мимо швейцарской, говорил матери:

– У меня такое впечатление, что мы находимся на Пэр ла Шез. Ты видишь этого кладбищенского стража?.. Давай, мама, скорей поднимемся в наш колумбарий!

– Поднимемся, голубок! – улыбаясь, говорила Аннета.

Они иносказательно обменивались грустными мыслями, она – с оттенком жалости, он – с оттенком гадливости к этой пещере Полифема – к дому, городу, миру, где каждый из заключенных терпеливо ждет своей очереди быть съеденным.

– А теперь, – сказал Марк, – пришел и мой черед.

Аннета уцепилась за его руку:

– Нет! Не говори этого!

Но она раскаивалась, что не дала ему высказаться.

Надо, наконец, узнать, на что он решился.

Марк молча смотрел на мать. Сидя у ее ног на низком табурете, обняв руками поднятые колени, он долго не отрывал от нее полного решимости взгляда. А она впилась в него глазами… Боже, до чего она приросла к нему!.. Но он больше не будет злоупотреблять этим. Она – его сокровище.

Марк улыбнулся Аннете и сказал:

– Странно! Оба мы до войны не были пацифистами.

– Забудь это слово! – сказала Аннета.

– Ты права. Его осквернили. Все те, у кого оно не сходило с языка, отреклись от него.

– Если бы у них хватило искренности отречься! Но, изменяя ему, они продолжают носить личину.

– Пусть! – сказал Марк. – Но мы, отрицающие войну, прежде не были против нее. Я помню, что вначале радовался ей. А ты приняла ее. Что же изменило нас?

– Ее мерзость, – сказала Аннета.

– Ее лживость, – сказал Марк.

– Когда я увидела, – продолжала Аннета, – это презрение к слабым, к разоруженным, к пленным, к людскому горю, к священным чувствам, эту игру на низменных инстинктах, насилие над совестью, страх перед общественным мнением, этих баранов, которых гримируют под героев и которые становятся героями именно потому, что они бараны, этих добрых людей, которых заставляют убивать, эту безвольную массу, которая не понимает сама себя и позволяет горсточке безумцев увести себя, – я содрогнулась от стыда и боли!

– Когда я увидел, – сказал Марк, – эту омерзительную войну, которая прячет свою звериную морду, это стадо оборотней, этих хищников, выступающих под маской Правд и под шумок залезающих в чужие карманы, это жестокое рабство, которое рассчитывает околпачить нас, козыряя выхолощенным словом «свобода», этот ханжеский героизм, я рассмеялся им в лицо!

– Не дразни их! – сказала Аннета. – Их целое сонмище.

– Конечно! Нет подлее тирана, чем миллион подлецов, собравшихся вместе.

– Они не ведают, что творят.

– А пока они этого не узнают, пусть их посадят на цепь!

– Ты слишком жесток, дорогой мой. Надо их пожалеть. Ведь они и так на цепи! Они всегда были на цепи. Это и есть чудовищная ложь демократии. Им твердят и под конец вдалбливают, что они – его величество народ, а обращаются с ними, как со скотом, который ведут на продажу.

– Я не могу жалеть ее величество глупость.

– Даже самый глупый – мой брат.

– Брат – это пустой звук! Я брат собаке, которая роется в куче мусора. Но что общего между нею и мной?

– Жизнь.

– Да, то, что умирает. Этого недостаточно.

– А что же есть помимо нее?

– И ты еще спрашиваешь, ты, которая обладаешь этим? Есть то, на что не может посягнуть ни жизнь, ни смерть: зерно вечности.

– Где оно, это зерно? Увы! Я не нахожу в себе ничего вечного.

– Но все, что ты делаешь, что ты собой представляешь, ты бы не делала, ты бы не представляла, если бы в тебе не было этого зерна.

– Это уж очень мудрено для меня, дитя мое. Я делаю то, что мне подсказывает чувство. Я это делаю добросовестно и подчас обманываюсь. Но, сознаюсь, я все еще не научилась разбираться в этом. А может быть, и не нужно мне разбираться.

– А мне нужно. Я должен понимать, куда я иду, чтобы идти туда, куда хочу.

– Чтобы хотеть идти, куда ты идешь…

– Пусть так! Я хочу видеть.

– И что же ты видишь? Чего ты хочешь? Куда идешь?

Он не отвечал.

Аннета собрала все свое мужество и срывающимся голосом спросила:

– Если война придет за тобой, что ты ей скажешь?

– Я скажу ей: «Нет!» Аннета ждала этого удара. И, получив его, она протянула руки, но слишком поздно, чтобы отвести его.

– Только не это!

– Ты хочешь, чтобы я сказал ей: «Да?» – спокойно спросил Марк.

– Нет! И этого не хочу! – ответила Аннета.

Марк смотрел на мать, охваченную смятением (а ведь пора бы ей подготовиться к ответу!), с уважением, с состраданием. Он ждал, что она разберется в своих мыслях. Но вместо логических доводов она могла ответить ему только потоком взволнованных и страстных восклицаний:

– Нет! Нет! Только ничего не решай! Ты еще не можешь знать, не можешь сам составить себе мнение об этом. Подожди! Было бы преступно поставить под угрозу всю жизнь этим «нет», этим слишком поспешным решением, решением ребенка, который еще не жил.

– Но ты ведь жила?

– Я, я женщина, я не знаю, я не уверена. Никто меня не направлял, я слушалась только своего инстинкта и сердца. Этого недостаточно.

– Да, недостаточно. Но когда же будет достаточно? Кто посмеет сказать, даже в конце жизни, что он знает, что он уже уверен, что он все продумал? Неужели человек обречен вечно откладывать свои действия на завтра? Откладываешь со дня на день, но вот приходит последний день – и ты оказываешься униженным, опустошенным, развращенным, как большинство людей. Когда же мне будет дано право существовать?

Аннета не хотела слушать. (Она слышала слишком хорошо!).

– Ты не имеешь права уничтожать себя.

– Не уничтожать я хочу. Я хочу строить.

– Строить что? И для кого?

– Прежде всего для себя. Чистое жилище, где я мог бы дышать. Я не вынес бы жизни в грязной конуре лжи, где живут многие… Я, пожалуй, был резок, говоря с тобой… Ты называешь меня жестоким. Я жесток. Но как же иначе помогать людям, которых жалеешь? Ведь дом надо строить и ради них.

– Но его же не выстроишь в один день. Чтобы строить, надо самому прочно обосноваться на земле.

– Надо создать прочный фундамент. Самое высокое здание начинается с закладки камня. Eris Petrus![78] Я – камень.

– Ты – Марк. Ты принадлежишь мне.

– Я – от тебя. Я тот, кого ты создала.

– Но ты жертвуешь мною! Ты не имеешь права.

– Мама, тут уж вина твоя. Ты требовала от меня искренности. Ты хотела, чтобы я был настоящим человеком, человеком честным. Я не знаю, хватит ли у меня сил. Но попытаться хочу… Будем откровенны! Все зло в том, что никто не осмеливается быть честным, перейдя тот предел, где эта честность ставит под угрозу личные интересы и страсти. Тут уже ищут лазейку, хитрят с собой, как, скажем, наши пацифисты. Ты хотела бы, чтобы я был правдив, но не настолько, чтобы рисковать своим и твоим счастьем.

вернуться

78

Ты будешь Петр! (Петр – по-гречески – камень.)