Изменить стиль страницы

Он вернулся и нерешительно наклонился над спящей. Она открыла глаза. Неловко поправляя подушку, Марк вдруг выпалил:

– Теперь ты останешься со мной? Она не поняла и с удивлением взглянула на него. Он повторил, стараясь говорить непринужденно:

– Ты останешься? Она улыбнулась:

– Останусь…

И заснула.

Марк, облегченно вздохнув, ушел.

Дверь своей комнаты он оставил приоткрытой. Он слышал ровное дыхание матери.

Марк говорил себе:

«Она здесь… Она со мной… У меня есть время…»

В ту же ночь произошел налет вражеской авиации на Париж. Завыли сирены. И в доме началась обычная сутолока, жильцы поднимались и спускались по лестнице. Марк вскочил с постели и подошел к матери. Она спала так крепко, что он не решился разбудить ее. Он думал:

«Пусть себе бомбы падают! Мы вместе».

В те ночи, когда он был в квартире один, ему становилось страшно во время воздушных тревог, как он ни храбрился. А теперь (почему?) он испытывал почти удовольствие.

Наутро Сильвия, беспокоясь о нем, пришла его проведать. Узнав о приезде Аннеты, она обозвала его поросенком (он ревниво утаил от нее телеграмму, чтобы мать в первый день по приезде принадлежала ему). Но Аннета еще спала, и Марк, как дракон, никого не пропускал в ее комнату. Шум спора разбудил Аннету, и Сильвия вошла. У нее было о чем поговорить с сестрой, но и она сразу увидела, что дождь и вихрь взбурлили Реку, и, как всегда бережная с теми, кого она любила, Сильвия стала говорить лишь о том, что могло развлечь Аннету: опыт жизни научил Сильвию, что наилучшее лекарство для смятенной души – это не трогать ее, чтобы дно постепенно покрылось песком. Она подшучивала над Аннетой, которая проспала бомбежку, и ворчала на Марка, этого осленка, за то, что он упрямо отказывался после отъезда Аннеты покинуть квартиру матери и поселиться у нее. Она шутливо намекала, что подозревает его в желании быть свободным для ночных вылазок. Марк рассердился. Он сказал, что обещал вести себя благоразумно и не допускает, чтобы его словам не верили: если бы он захотел развлекаться наперекор Сильвии, так ведь он не ребенок и не постеснялся бы сказать ей это в лицо. Потом он пожалел, что говорит такие вещи в присутствии матери, и, смутившись, скрылся в свою комнату. Когда он вышел, Сильвия с гордостью сказала Аннете:

– Что за упрямец! А? Как он похож на нас! Аннета думала:

«Разве он похож на меня?»

Она старалась снова войти в колею домашней жизни, но ощущение душевной разбитости долго не проходило. Она быстро уставала. Марк старался снять с нее часть забот. Он делал вид, что ничего не замечает, но всегда оказывался под рукой, когда надо было избавить ее от каких-нибудь утомительных усилий – переставить мебель или взобраться на лестницу, чтобы повесить портьеры. Эта бережность была в нем новой чертой – новой для него, да и для нее; как все очень правдивые люди, он боялся, чтобы Аннета не усмотрела в ней то преувеличенное усердие, от которого несет родственным лицемерием, и тогда он старался принять равнодушный вид. Аннета, растроганная и смущенная, начинала его благодарить, но сбивалась и кончала холоднее, чем хотела. Оба выжидали, внимательные, ласковые, мало говоря, исподлобья следя друг за другом… Кто же заговорит? Каждый боялся начать разговор, боялся нового разочарования. Марк ничего не спрашивал у матери о ее поездке и неожиданном возвращении. И если она иногда, сама того не замечая, впадала в задумчивость, он отворачивался из целомудрия, из боязни нечаянно подглядеть, что творится у нее в душе; он даже удалялся в свою комнату, чтобы не стеснять Аннету. А когда Аннета расспрашивала сына о том, что он делал в ее отсутствие, ему становилось больно – она задавала вопросы, на которые он уже ответил в своих письмах. Неужели она так мало любит его, что лишь небрежно пробежала их?

Если бы не случайное замечание Сильвии, Аннета так и не узнала бы о существовании этих писем. Сильвия иногда навещала «молодую чету», как она выражалась; видя, что Аннета и Марк «открывают» друг в друге неведомые им раньше чувства, она дала себе слово не вмешиваться и всецело предоставить им самим труд и радость этих открытий. Но уж очень они тянули, и Сильвия решила подтолкнуть их. Однажды в отсутствие Марка, разговаривая с Аннетой, она назвала их «влюбленными». На возражения Аннеты Сильвия, смеясь, ответила:

– Я не говорю о тебе, жестокосердная! Ты довольна, когда по тебе сохнут, это твоя роль.

– Еще бы! – бросила Аннета.

Но Сильвия знала, куда гнет.

– Зато юный твой поклонник, который в твое отсутствие писал тебе каждый день…

Аннета уже не слушала продолжения. Он писал ей каждый день! Она не подумала оставить адрес для пересылки писем, и они валяются там!.. Да, Сильвия права, у нее жестокое сердце… Она тотчас же затребовала оставшиеся в чужом краю письма. Но не хотела, чтобы Марк знал об этом. Лишь бы пакет с письмами не был вручен ему! Аннета сторожила почтальона, но письма долго не приходили; все же ей удалось незаметно выхватить их из рук привратника под носом у Марка, которого она опередила. Она дожидалась его ухода, чтобы прочесть их.

Их было восемь. Целый клад!.. С первых же слов глаза Аннеты затуманились слезами. Ей хотелось прочесть все, единым духом, а читать она не могла. Она попыталась подобрать их по числам, чтобы потом медленно, одно за другим, прочесть. Но это было ей не под силу. Она проглатывала их как попало. Выхватив письмо наудачу, Аннета читала его залпом, перескакивая через строчки, останавливаясь, жадно возвращаясь к особенно нежным словам. Только утолив свой первый голод, она смогла еще раз прочесть их по порядку, еще раз упиться ими. От переполнившей ее любви, от смущения кровь прихлынула к ее щекам. Как же велика ее вина перед сыном!..

Нельзя сказать, чтобы Марк был щедр на излияния. Он ненавидел сентиментальность (тем более что сам подозревал себя в этом грехе). И в своих письмах воздерживался от нежных слов, готовых сорваться с его губ. Но мать, которая знала малейшую складку этих губ, волновалась еще сильнее, почувствовав узду, которую он наложил на себя. В первом письме он писал:

«Мама, ты не любишь меня.

(Сердце Аннеты сжалось.).

…Я и сам не люблю себя. Я ничего не сделал для того, чтобы меня полюбили. И, значит, это справедливо. Но я же твой сын! И я ближе к тебе, чем к кому бы то ни было. Я был не в силах сказать тебе об этом. Так разреши мне написать! Мне нужен друг. У меня его нет. Мне нужно думать, что ты мой друг, даже если это не так. Не отвечай мне! Я не хочу, чтобы ты назвала себя моим другом по доброте, из жалости. Я ненавижу доброту.

Не хочу унижения. Не хочу обмана. И я люблю тебя не за то, что ты добра.

Я не знаю, добра ли ты. Я люблю тебя за твою правдивость… Не отвечай мне! Что бы ты обо мне ни думала, я не могу не писать тебе. Пусть моя мать не друг мне, я пишу моему другу, я не пишу матери. Надо же мне доверяться кому-нибудь. Слишком многое меня тяготит… Слишком я одинок.

Слишком неуклюж! Помоги мне! Я знаю, что ты помогаешь другим. Ты можешь помочь и мне! Для этого достаточно выслушать меня. Ответа я не прошу…

Мне надо много сказать тебе. Я уж не тот, таким был. За последний год я сильно, сильно изменился… Когда я взялся за перо, мне хотелось рассказать тебе обо всем, что я делал в этом году, о происшедшей во мне перемене. Но теперь у меня не хватает смелости – так много было постыдного.

Мне страшно: что, если ты отдалишься от меня еще больше? Ты и так уже далека! И, однако, придется когда-нибудь открыть тебе все, даже если ты будешь меня презирать. Я еще больше презирал бы себя, если бы не сказал.

Я скажу. После. В другой раз. На сегодня довольно. Сегодня я уже достаточно отдал тебе. Целую тебя, моя подруга».

Этот тон властной любви объял, взволновал, покорил Аннету. Другие письма были проникнуты той же страстностью. Марк не решался рассказать о том, что больше всего волновало его. В каждом письме он говорил:

«Может быть, сейчас?.. Нет, пока не могу. Не могу! Ведь надо забыть, что ты женщина. Друг мой… Хочешь ли ты им быть? Можешь ли?.. Ты ведь все-таки женщина, а женщинам я не верю. И не очень-то их уважаю. Прости!