– Нет, я не равнодушна!.. Именно потому, что я несчастна, мне хочется, чтобы и другие не страдали…
Она неуклюже выражала трогательные мысли. Аннета, для которой они были не новы, соглашалась с ними, выражала их яснее. Каждое ее слово было отрадой для Урсулы; она молча слушала. И, наконец, доверчиво спросила:
– Вы христианка?
– Нет.
Этот ответ поразил Урсулу.
– Ах, боже мой!.. Значит, вы не можете меня понять!..
– Дитя мое, нет надобности быть христианкой, чтобы понимать и любить все человечное.
– Человечное!.. Этого недостаточно! Разве зло не человечно? А люди?..
Я боюсь их… Посмотрите, какие жестокости, какие ужасы они творят!..
Искупить их можно только кровью Христовой.
– Или нашей. Кровью любого человека-мужчины или женщины, – если он приносит себя в жертву другим.
– Если он делает это во имя Христа.
– Какое значение может иметь имя?
– Но если это имя бога?
– А какая цена богу, если он не живет в каждом из тех, кто приносит себя в жертву? Если бы хоть один из этих людей – я говорю: хотя бы один, – был вне бога, как узки были бы пределы этого бога! Человеческое сердце было бы шире.
– Нет, ничто не может быть шире бога. Все добро – в нем.
– Значит, достаточно одного добра.
– Кто мне укажет, в чем добро, если вы отнимете у меня бога?
– Дорогая! Ни за что на свете я не хотела бы отнять его у вас. Пусть он будет с вами! Я чту его в вас. Неужели вы думаете, что у меня есть желание поколебать вашу опору?
– Тогда скажите мне, что вы тоже верите в него.
– Дитя мое! Как же я скажу, что верю в то, чего не знаю? Ведь вы не хотите, чтобы я вам солгала?
– Нет. Но верьте, верьте, умоляю вас!
Аннета ласково улыбнулась.
– Я действую, дорогая. Мне нет надобности верть.
– Действовать – значит верить.
– Может быть. Тогда это мой способ верить.
– Действие, если оно не освещено светом Христовым, всегда может оказаться заблуждением или преступлением.
– И вы думаете, что Христос удержал верующих от заблуждений и преступлений? В эти четыре года?
– Ах, не говорите! Я знаю, знаю. Так мало истинных христиан! Это печальнее всего! Среди известных мне людей вряд ли насчитаешь и двоих. Это меня пугает, убивает! Ужас и горе обуревают меня. Ужас перед этой жизнью. Ужас перед этими людьми. Я хотела бы искупить их страдания. Я не могу больше оставаться среди них, я не умею действовать, как вы: всякое действие внушает мне страх. Я не создана для жизни в этом мире. Я хочу уйти. Я уйду, я удалюсь в монастырь кармелиток. Отец согласен, мать плачет, а сестра меня осуждает, но я не могу больше жить со своими: мне кажется, что они каждую минуту терзают Иисуса Христа!.. Боже мой, что я говорю? Не верьте мне, госпожа Ривьер!.. Они меня любят, и я их люблю, я не имею права судить их… Нет, не слушайте меня!.. Ах! Будь вы христианкой!..
Она закрыла лицо руками.
Аннета по-матерински утешала девушку, положив руку на ее склоненный затылок. Она говорила:
– Бедная крошка! Да, вы правы.
Урсула подняла голову:
– Вы не браните меня?
– Нет.
– Это хорошо, что я ухожу?
– Может быть, так для вас будет лучше.
– И вы не осуждаете меня за то, что я удаляюсь, вместо того, чтобы действовать, как вы?
– Это тоже действие. Каждый действует по-своему! Я не из тех, кто не допускает, что молитва – действие. Хорошо, что в некоторых душах еще цел священный огонь божественного созерцания: он открывает шлюзы на потоке крови, отделяющем нас от всего вечного. Вы будете молиться за нас, моя девочка, мы за вас – действовать! И, может быть, окажется, что мы с вами – слепой и паралитик!
Урсула склонилась и с благодарностью поцеловала ей руку. Аннета обняла ее. Проводила до двери. Урсула, вздохнув, сказала:
– Ах, зачем, зачем вы не христианка! Но в дверях прибавила:
– Вы христианка.
– Не думаю, – ответила Аннета улыбаясь.
Урсула, взглянув на нее засветившимися глазами, произнесла:
– Бог избирает тех, кого хочет. Он не спрашивает, чего хотите вы!
Аннета не получала писем от Франца со времени своего отъезда. Это огорчало, но не удивляло ее. Уж такой он человек, ничего не поделаешь!
Взрослый младенец дулся; дулся в отместку ей: молчание было его надежным оружием, оно накажет ее и, быть может, заставит поскорее вернуться. Аннету эта тактика смешила, и (хитрость за хитрость!) она прикидывалась, что не замечает ее. Она писала ему раз в неделю в ровном, сердечном, жизнерадостном тоне и планов своих не перестраивала. У нее было желание свидеться с ним, но она считала безрассудным уехать теперь, когда столько обязанностей удерживало ее в Париже. Она решила дождаться лета, когда у нее будет оправдание перед самой собой: поездка в горы принесет пользу Марку, который слишком долго пробыл взаперти, в четырех стенах. Но не представляла себе, как будет тяготить ее это ожидание.
После ее возвращения пошла уже четвертая неделя, когда вдруг получилось письмо от Франца… Наконец-то! Аннета, улыбаясь, ушла в свою комнату прочесть его. Сколько упреков, какую бурю гнева придется ей выдержать!..
Нет, Франц не упрекал ее ни в чем. И не сердился на нее. Воплощенное спокойствие, учтивость, благовоспитанность. Чувствовал он себя хорошо. И советовал Аннете остаться в Париже…
Пока писем не было, Аннета была спокойна. Прочитав полученное письмо, она встревожилась.
Почему – она и сама не понимала. Ей следовало бы порадоваться, что он не проявляет нетерпения. Но теперь ей самой уже не терпелось. Она не могла удержаться, чтобы не ответить ему сейчас же. Разумеется, она не оказала ни слова о том, что ее беспокоило (да и знала ли она, что беспокоит ее?), – она шутила: раз он не так уж жаждет повидаться с ней, она не приедет до конца года. Аннета ждала, что от Франца получится обратной, почтой негодующее письмо… Ни протестов, ни писем не последовало.
Аннета потеряла покой. Она считала оставшиеся до лета недели. Она написала г-же фон Винтергрюн под тем предлогом, что ей хочется убедиться, правду ли пишет ей Франц о своем здоровье. Г-жа фон Винтергрюн ответила, что милый г-н фон Ленц совершенно здоров, что скорбь по ушедшим в этом возрасте, слава богу, быстро улетучивается, что он любезен и жизнерадостен, живет теперь в одном доме с ними и они считают его членом своей семьи…
Аннета успокоилась за Франца. Но это спокойствие не радовало ее. Плохо ей спалось в ту ночь, да и в последующие. Она пожимала плечами и отмахивалась от мысли, неизвестно откуда взявшейся. Но мысль, назойливая, смутная, нет-нет да и возвращалась. Чувство собственного достоинства целую неделю побеждало. Потом, проснувшись в одно прекрасное утро, она сдалась. Она решила уехать. Без всяких предлогов и оправданий. Так надо…
Как раз в эти дни Марк был полон жгучим желанием сблизиться с матерью. Первые недели он упустил – надеялся на случай, но случай все не подворачивался. Теперь он уже думал о том, как бы подтолкнуть случай. Но такие вещи легко делать вдвоем. А он участвовал в игре один: мать была к ней совершенно равнодушна. Он ходил за ней по пятам, подстерегал ее взгляд, угадывал ее желания. Неужели она не заметит его нежности, его забот? Ведь прежде он был не очень-то щедр на них. Быть может, она и видела их, быть может, она бессознательно отмечала эти впечатления, хранила их для более благоприятных дней, когда у нее будет время… Но сейчас у нее времени не было. Ее грызла забота. Марк безуспешно пытался вернуть себе эту ускользающую от него душу. Он терял мужество. Нельзя без конца одному забегать вперед, надо, чтобы и партнер помогал вам… И вот он, устроившись в каком-нибудь уголке, смотрел оттуда, забытый, на профиль матери, которая пришивала оторванные пуговицы к его курткам. (Она заботилась о нем, думая о других. Ах, насколько было бы лучше, если бы она думала о нем и не обращала внимания на его вещи!..) Он всматривался в это лицо, омраченное заботой… Заботой о чем? От каких воспоминаний складки легли на ее щеки? Какой образ прошел перед ее глазами? В другое время зоркая Аннета уловила бы этот неотрывно следивший за ней взгляд.