Тут на сцене появляется Питан, и как раз вовремя.
Он знает всех, все знают его; его доброта и прямота, над которыми потешаются, дают старому чудаку право высказывать неприятные истины; их выслушивают; считаются с ними или нет, но никому не приходит в голову на них обижаться. Питан сказал девушке:
– Марселина, если вы оставите вашего братишку у себя, он пробудет с вами недолго: ему приходит конец.
– Я знаю, и мне его очень жаль, папаша Питан, – отвечает Марселина. – Он себя доконает! Но что делать? Этот мальчуган ничего не слушает. Он слеп и глух, у него голодный, жадный рот, у этого сосунка. И разве его насытишь? Он несчастен. Мечется как безумный. Страдает, а как его утешить – не знаешь.
– Здесь он не на своем месте. Ему нужно быть у себя дома.
– Не хочет он.
– Знаю, знаю, это же бунтарский возраст.
– Все мы в этом возрасте.
– Не обманывайте себя, Марселина! В глубине души вы мечтаете о том возрасте, когда сами будете раздавать шлепки выводку маленьких бунтарей.
Марселина рассмеялась и сказала:
– Что ж, я только возвращу долг.
– Вернемся к мальчику!
– О, его нельзя гладить против шерсти! При малейшем выговоре он брыкается, как лошадка.
– Ведь вы с ним давно знакомы, – нет ли кого-нибудь, кто взял бы его на свое попечение?
– Его мать далеко.
– Я знаю. Это храбрая женщина, она кормит своим трудом сына. Она ведь ни о чем даже не подозревает. Я думал написать ей. Но, насколько я понимаю, отношения у них плохие, они в ссоре. Мне это знакомо: вероятно, они слишком близки, чтобы понять друг друга. У нее тяжелая работа и свои неприятности. Не стоило бы ее пугать, если бы можно было придумать что-нибудь другое. Нет ли у нашего паренька здесь, на месте, какой-нибудь родственницы, которая могла бы взять его к себе и присмотреть за ним?
– Есть, верно!.. Подожди, Питан! У него есть тетка, я ее знаю, она не строит из себя святошу, она может понять…
– Что ж, – сказал Питан, – надо с ней поговорить.
Марселина скорчила гримасу. Ей не хотелось расставаться со своим голубком. Но это была славная девушка, она сказала себе:
«Ведь матери его здесь нет, и я как бы замещаю ее. Что бы я сделала на месте матери? Нет, я не могу оставить его здесь! Милый мой мальчик!..
Есть одно только средство спасти его, и надо на него решиться…»
Еще на одну ночь она оставила его у себя, в своих объятиях. Потом отправилась к Сильвии и отдала его ей.
Сильвия переживала кризис, самый мучительный в ее жизни со времени трагической смерти ее дочурки. На эту женщину, которая делала отчаянные усилия забыться и в которой война пробудила жажду развлечений и наслаждений, обрушился удар, вернувший ее к действительности. Она, пожалуй, предвидела его – и без особой тревоги, но никогда не думала, что он отзовется в ней с такой силой… Ее муж Леопольд скончался в плену, в немецком госпитале. Бедняга заранее известил ее об этом письмом:
«Дорогая моя! Прости меня, если я причиняю тебе боль. Я чувствую себя не очень хорошо. Меня положили в госпиталь, и я тебя уверяю, что немцы хорошо ухаживают за мной. Грех жаловаться. Палату отапливают. Ведь еще стоят холода. Говорят, что вас там плохо снабжают топливом, угля не хватает. Как хотелось бы вам помочь! Вижу отсюда, как вы сидите в мастерской; стекла покрыты инеем. У Селестины зябнут руки, она трет пальцы о спину кота. Тебе-то никогда не бывает холодно и ты ходишь по мастерской, постукиваешь каблучками и тормошишь мастериц, чтобы разогнать в них кровь. Но приходит время ложиться: простыни в нашей большой кровати отсырели. Что ж делать? Зато днем вы можете гулять, двигаться, а когда можно двигаться – это уже много. Если бы я мог хотя бы пошевелиться! Я вынужден сказать тебе, что врачи сочли нужным отрезать мне ногу. И вот – что ж поделаешь! – ведь я ничего в этом не смыслю, пришлось покориться.
Но так как я очень слаб и боюсь, что не выживу, я и решил написать письмо, чтобы перед смертью поцеловать вас. Впрочем, никогда не надо терять надежды на спасение. Может быть, я еще вернусь к вам. А может быть, и не вернусь. Прошу тебя, моя дорогая, не сердись – ведь я не виноват – и знай, что я всеми силами постараюсь справиться. Но если беда случится, – ну что же, ты еще молода, ты можешь снова выйти замуж, я не такая уж редкая птица – таким людям, как я, легко найти замену. Лишь бы он был честен, трудолюбив и уважал тебя. Не очень-то меня радует мысль, что ты будешь с другим, но я хочу, чтобы ты была счастлива. Как это уже все равно, я наперед этому радуюсь. Милая моя Сильвия, было у нас с тобой много плохого и много хорошего; мм без устали работали, случалось, и ссорились, но мы всегда были добрыми товарищами. Я тебя часто раздражала я не был – это я хорошо понимаю – тем мужем, какого тебе надо, ну да уж какой есть; я изо всех сил старался не досаждать тебе. Не сердись на меня, если это мне не всегда удавалось. Поцелуй Аннету и Марка. Мы не всегда были для них, чем должны были быть. Хотелось бы, чтобы ты больше занималась малышом, – ведь у нас нет детей. Следовало бы впоследствии привлечь его к участию в нашем деле… Писать больше не могу. Не очень-то много у меня сил. Да и что можно сказать на бумаге?.. Целую тебя. Ах, Сильвия, как хотелось бы мне подержать тебя за руку! Прощай – или до свидания. Твой верный муж, который думает о тебе, о вас, и будет в мыслях своих стремиться к вам из самого дальнего далека – из-под земли.
Вблизи или вдали от тебя, я говорю себе, что это та же земля, по которой ступают твои ножки. Прощай, моя женка, моя дорогая старушка, моя маленькая красавица, моя любовь. Благодарю тебя за все. Мужайся. Мне тяжело уходить. Ах, боже мой!
Леопольд.
У меня есть расписка Гриблена на сто пятнадцать франков от 11 июня 14 года; она не погашена».
Последние строки были смазаны. На них упала слеза, стертая пальцем.
Вместе с письмом пришло извещение о смерти Леопольда.
Тут только Сильвия открыла, что она любила того, с кем прожила двенадцать лет. До сих пор она видела в нем славного человека, надежного компаньона, и больше ничего. Смерть открыла ей, что их союз был далеко не чисто деловым. Совместная жизнь связала их друг с другом в такой крепкий узел, что пальцы искусной портнихи не могли бы распутать его; когда нить порвалась. Сильвия уже не могла отличить, чья же это – его или ее. Весь моток размотался.
И теперь она спохватилась: как она была несправедлива к тому, кто был частью ее самой!.. Как она скупилась, отмеряя любовь этому преданному сердцу! Измены, о которых он, может быть, не знал, хотя и догадывался…
Но если бы даже они остались от него скрытыми, это не избавило бы ее от угрызений совести: она-то ведь об этих изменах знала, а теперь она была он. Ее мучило суеверное ощущение, что, умирая, он повернул ключ и, проникнув в ее душу, прочел в ней все. Но когда она вспомнила, сопоставив числа, чем была наполнена для нее та ночь, когда он в смертельной тоске искал ее руку, это доконало ее. Напрасно она говорила себе:
«Могла ли я знать…»
Напрасно она говорила себе:
«Он от этого не страдал…».
Напрасно она говорила себе:
«Что толку думать об этом! Ведь прошлого не изменишь…»
Вот в этом-то и беда! Зло, причиненное живому, можно загладить…
«Мой бедный друг, если бы ты вернулся, я бы не укоряла себя! Меня мучает не то, что я сделала! Это не так уж важно! Если бы ты вернулся, я искупила бы свою вину любовью. Но ты умер, и долг мой не оплачен. Я не могу возвратить его тебе. Что бы я ни делала, вина моя останется со мной. Я кажусь себе воровкой…»
Сильвия, как это свойственно парижскому простолюдину, была очень чутка к несправедливости. В особенности, разумеется, к той, которую совершали по отношению к ней. Но так же искренне – к той, которую она совершала по отношению к другим. Мучительно было сознавать, что на ней так и останется вина перед ее лучшим другом.
Будь Сильвия помоложе, она легче и скорее справилась бы и примирилась с тем, чего не могла уже изменить. Когда перед тобой еще долгая жизнь, то, сделав неверный шаг, утешаешь себя тем, что все еще можно наверстать: сознав свою вину перед одним, будешь справедливее к другому. Но теперь, когда большая часть дороги позади, ты никуда не уйдешь от своих ошибок. Ты вступила на неверный путь, но искать другой слишком поздно, тебе его не пройти…