Изменить стиль страницы

Теперь улицы пустынны. Среди стен городских домов с узкими проемами дверей, поднятых на одну ступеньку и запертых на крепкие запоры, можно издали услышать гулкий шаг прохожего, неторопливо идущего по старой мостовой, а в небе – крики грачей, в своем тяжелом лете обводящих черным ореолом церковные башни.

Раса вымирает. И блаженствует. Места у нее достаточно. Земля богата соками, потребности удовлетворены, стремления ограниченны. Беспокойные искатели счастья из поколения в поколение отправлялись на завоевание Парижа. Оставшиеся находят, что им стало просторнее. Постель свободна: ворочайся сколько хочешь. После войны простору будет еще больше. Она берет сыновей. Но не всех. А беспокоиться заранее – для этого не хватает воображения. Между тем трезвый рассудок уже прикидывает, велики ли выгоды.

Легкая жизнь, вкусная еда, кинематограф и кафе; в виде идеала – казарменный рожок, а для будничного обихода – конный базар. Люди веселы, никого не волнует чехарда новостей, наступлений, отступлений: здесь знают этому цену. О русских, отступающих перед немцами, говорят:

«Ну, если эти парни будут продолжать в том же духе, они соединятся с нами кружным путем, через Сибирь и Америку!..»

Благоденствие сгладило острые углы, смягчило твердость, жестокость…

(Стой! Берегись, брат! Не очень-то доверяйся!..).

Спокойствие… Сонная истома… Аннета, ты недовольна? Ведь ты искала мира?

«Мира?.. Не знаю. Мира?.. Пожалуй. Но не мой это мир. И не в этом мир…»

«Ибо мир не есть отсутствие войны. Это добродетель, родившаяся из душевной силы».

От сонного царства старой провинции, замыкаемой кольцом холмов с их виноградниками и пашнями, удобно расположившейся в самом центре Франции, куда гул военных орудий доносится глухо, куда не докатился поток войск, сделав петлю, как река, огибающая незыблемый горный массив (два года спустя здесь раскинут лагерь американцы и внесут оживление в сонный городок, но скоро прискучат ему), – от этого сонного царства несет тем же душком, что и от школьных классов, где за плотно запертыми дверями и окнами, под гудением печки, души и тела маленьких людей варятся в собственном соку.

На три четверти это сыновья мелких буржуа или зажиточных крестьян, владельцев пригородных усадеб; некоторые (двое-трое на класс) – сыновья знатных горожан, принадлежащих к «сливкам» местного общества: старой судейской буржуазии или чиновничеству. Их нетрудно отличить, хотя на всех лежит отпечаток замкнутости, накладываемой на лица малышей школьным воспитанием и молчаливым сговором против учителей, и хотя эти мордочки при всем их разнообразии носят на себе следы пальцев скульптора, создавшего эту породу людей из местной глины. Того же скульптора, который изваял каменные статуи в их церквах. Сходство бросается в глаза. Эти кабаньи головы можно было бы без особого ущерба насадить на статуи безголовых святых (ну и святые!), приютившихся в нишах. Малыши – самые доподлинные правнуки своего собора. Это отрадно: «Жив курилка!» Но не очень успокоительно. По совести говоря, наши святые из собора порой бывают порядочные жулики. Или ханжи… У Аннеты в ее загоне можно было найти оба сорта, но в разжиженном виде. Когда старое вино разливают по бутылкам, букет уже не тот.

В лицах мальчиков самого неблагодарного возраста – лицах костлявых или пухлых, не правильных, нескладных, перекошенных, Аннету особенно поражали две черты: грубость и хитрость. Внешность – типичная для местных уроженцев: длинный, кривой нос – характерный нос Валуа, маленькие блестящие настороженные глазки, при смехе – преждевременные морщинки на висках, мордочка лисенка с желтыми клыками, склоненная набок и вытянутая, чтобы посмеяться или погрызть – резинку, ногти, бумажный шарик… Аннета на своей кафедре чувствует себя охотником, стоящим у самого логова зверя. Охотником или добычей? Кто окажется дичью – она или они? И она и они подкарауливают друг друга. Надо держать палец на курке. Кто первый опустит глаза – берегись!

Сдаться пришлось им… После первого осмотра, бесцеремонного разглядыванья, хихиканья, шушуканья и жестоких тычков в бок соседу веки опустились. Но из-под них – притаившийся, коварный взгляд. И это еще опаснее!

Вы не можете поймать взгляд, а сами пойманы. Малейшее ваше движение будет подмечено и подчеркнуто гримасой, которую мигом состроят все как один. Настоящий беспроволочный телеграф! Все кажутся неподвижными, невинными (в буквальном и в переносном смысле слова), но под партой ерзают ноги, башмаки царапают пол, руки шарят в глубине кармана или щиплют соседа за ногу, глаза подмигивают, а язык упирается в щеку, образуя на ней бугор. Они ничего не видят – и видят все. Минутная рассеянность учителя – и по всему классу проходит зыбь.

Все это хорошо знакомо учителям, и хотя Аннета впервые подвизается на этом поприще (до сих пор она давала только частные уроки), она с первых же шагов чувствует себя уверенно: у нее прирожденное педагогическое чутье. Даже замечтавшись, она при первом же сигнале опасности берется за оружие, и эти волчата, эти лисята, готовые воспользоваться рассеянностью и с перекошенной пастью подкрасться к добыче, останавливаются перед огнем ее властного взгляда… А они-то надеялись вдосталь потешиться над этой женщиной, назначенной им в пастыри!..

По мнению этих маленьких мужчин, место женщины – дома или за конторкой. Там – ее царство; там они замечают и голову ее (она у нее неплохая). и порой ее ладони (она скора на руку!). Но когда женщина выходит на улицу, их интересуют другие ее стати. Как они рассматривают ее!..

Большинство ничего не знает – или почти ничего. Немногие получили боевое крещение. Но никто не хочет сознаться в своем неведенье. А как они говорят об этом, как они грубы, эти малыши! Если бы женщины подозревали, что о них можно услышать среди табуна подростков – о них, обо всех тех, кого может поймать и ощупать взбаламученное воображение подростков в узком кругу повседневной жизни – о сестрах, замужних и незамужних женщинах, о госпожах и служанках, обо всех, кто носит юбку, будто то юбка господа бога! Щадят по безмолвному соглашению мать, да и то не всегда. И если является женщина, которая не связана ни с кем, которую никто не охраняет (которой никто не обладает: ведь ничто не делается даром), у которой нет ни мужа, ни сына, ни брата, то эта женщина, всем чужая, – добыча. Тут уж полный простор и умам и речам!

Да, но такую добычу, как Аннета, голыми руками не возьмешь. Кто начнет? И с чего начать?

Странная женщина! Вот они украдкой зубоскалят, шаря по ней глазами, а она смотрит на них своим уверенным, жестким или насмешливым взглядом, от которого соленое словцо застревает в глотке; она ставит их в тупик своей дьявольской догадливостью.

– А ну, Пилуа, – говорит она, – вытри рот. Запашок, знаешь ли, не из приятных!

Он спрашивает, от чего запашок.

– От того, что ты сказал.

Он уверяет, что ничего не говорил, а если что и сказал, то тихонько, – она не могла расслышать.

– Не слышала, так угадала… Уходите из класса, когда вам надо облегчиться! Я не могу почистить ваши мозги, но пусть по крайней мере рот остается чистым.

Они озадачены. На минуту. Откуда у нее эта смелость тона и взгляда, эти замечания, падающие на них как шлепки? Она раздает их без запальчивости, уверенной рукой, которой она сейчас так спокойно проводит по своим золотистым бровям… Кольцо снова смыкается вокруг нее – глаза, смотрящие украдкой, исподлобья. Аннета чувствует, что ее исследуют всю, от головы до пят. Она не опускает взора и, не давая мальчуганам передышки, сыплет неожиданными вопросами направо и налево, держа их мысль в постоянном напряжении. Она хорошо знает, что жужжит внутри этих маленьких, ничем не занятых мозгов, жужжит, как рой мух, вылетающих весной из густо разросшихся глициний. Знает… А если не знает, то уж они постараются открыть ей глаза.

Вот сын торговца лошадьми, пятнадцатилетний толстяк Шануа, – хотя ему можно дать все семнадцать, – приземистый, плотный, веснушчатый, с квадратным черепом, белесыми и короткими, как у свиньи, волосами, огромными лапищами и обгрызенными до мяса ногтями, грубый и лукавый, зубоскал и задира. Когда он шепчется, внутри у него что-то гудит, точно большая муха на дне горшка. Он впивается взглядом в Аннету, оценивает все ее стати и прелести, причмокивает языком, как знаток: он бьется об заклад (увидишь, старина!), что объяснится ей в любви. Когда она обращается к Шануа, он таращит на нее свои рыбьи гляделки. Она высмеивает его. Раздосадованный Шануа клянется, что еще поиздевается над этой красоткой. Он подстраивает так, что она застает его как раз когда он занимается рисованием непристойных сценок. И ждет: что будет? Он делает бесстрастное лицо, но жилет у него трясется от смеха, ушедшего куда-то в живот. А другие щенята с ним в заговоре и заранее тявкают от удовольствия, устремив взгляд на жертву, на ее лоб, на ее глаза, на ее длинные пальцы, сжимающие листок бумаги. Аннета, однако, и глазом не моргнула. Она сложила листок и продолжает диктовать. Шануа, хихикая, пишет вместе со всеми.