Изменить стиль страницы

После порки батраков потащили на дорогу и бросили вдали от кишлака. Курбаши запретил им возвращаться домой под страхом смерти.

Я слушал рассказ старика с чувством глубокой душевной обиды. Многое было смешным. И седобородые улыбались, даже похихикивали. Признаться, мне самому сцена переодевания казалась комической, и когда я представлял ее себе, то невольно смеялся. Надо же такое придумать! Баи в лохмотьях. Они, небось, от возмущения желчью изошли. Я, конечно, понимал всю наивность такого равенства. Это было нелепо и граничило с самоуправством. Подобные поступки нельзя поощрять, они вызывают ненужные, опасные толки у населения. А для врагов — источник клеветы против Советской власти, против большевиков. К тому же беднякам это ничего не дало, кроме горя. Они поплатились за кратковременное «счастье» собственными спинами.

Впрочем, может быть и дало. Они почувствовали, не могли не почувствовать братский порыв красного командира, его любовь к ним, его желание сделать их счастливыми. Одним разом он решил осуществить огненную строку гимна революции «Кто был ничем, тот станет всем…». И я уверен, он скакал назад и думал, что слова «Интернационала» стали в Юлгунзаре явью. Десять бедняков вошли в свои ветхие хижины в шелковых халатах.

Может быть, потом его, красного командира, судил трибунал за превышение власти. С него сняли боевую шашку, отобрали маузер. Но мечта осталась с ним. Мечту не мог, не смел осудить даже суровый трибунал революции. Да он и не судил ее. Судил человека, допустившего ошибку.

Старики смеялись. А мне не хотелось смеяться, Я только грустно улыбнулся. Я был на стороне того красного командира. Мне полюбилась его мечта.

Почему я вспомнил историю в Юлгунзаре? Не знаю. Может быть, потому, что под нашим знаменем, суровым и страстным, даже смерть, даже невольная кровь освещалась мечтой. Светлой мечтой о человеческом счастье.

Железным кольцом фронтов зажат был Советский Туркестан в ту грозную пору. Атаман Дутов захватил Актюбинск и подходил к Аральскому морю. Асхабадский фронт приближался к Чарджоу. Атаман Анненков захватил большую часть Семиречья, в Фергане малочисленные и вооруженные старинными однозарядными винтовками системы Бердана отряды Красной Гвардии стояли лицом к лицу с многочисленными снабжаемыми из-за границы басмаческими бандами.

Но мощный ташкентский радиоцентр принимал день и ночь Москву. Мы знали о революции в Германии, о крушении монархии в Австрии, о событиях в Венгрии…

Огненные строфы «Интернационала» были символом нашей веры, нашей твердой уверенности, что скоро, может быть, завтра, — «Кто был ничем, тот станет всем…»

БАЛЛАДА О СТАРОМ ОХОТНИКЕ

Халходжа явился неожиданно и застал нас врасплох. Не буквально, конечно. Части наши всегда были в готовности, но никто не предполагал, что басмачи появятся в Уч-Кургане, и поэтому не могли заранее подготовить им встречу. Более того, мы не успели прийти на помощь нашим товарищам, охранявшим мост через Нарын и уч-курганский хлопковый завод.

Бригаду поднял сигнал тревоги, когда на дворе бесновалась пурга. Это было что-то страшное. Дикая стужа и ветер. Кони упрямились, не хотели выходить из конюшни. Бойцы прятали лица в поднятые воротники шинелей. Шутка ли — тридцать пять градусов ниже нуля. И это в благодатной солнечной Ферганской долине! Легкое обмундирование не могло защитить тело от мороза, хотя каждый из нас и надел на себя все, что мог.

Мы выехали из ворот казарм и попали в еще большую стужу. Чтобы не захолодить коней, сразу пошли напористой рысью. Встречный ветер ожег нас и пронизал до костей своим ледяным дыханием.

Надо было торопиться. Железнодорожное полотно от Намангана до учкурганского моста разрушено почти до основания, растащены рельсы, сожжены шпалы, повалены телеграфные столбы. Придется добираться походным маршем. На это потребуется немало времени. А в Уч-Кургане уже идет бой, и вряд ли небольшая застава долго продержится. На нее обрушились сразу две банды — Халходжи и Аман-палвана.

Нам было известно только, что бой начался, сделаны первые выстрелы. И все. Но уже прошли часы. Они кажутся долгими в пути, но короткими в сражении. Что с товарищами? Держатся ли они еще?

За Наманганом, в открытом месте, мороз стал страшнее, ветер нестерпимее. Смотришь впереди себя и кажется — все омертвело в стуже. Ни единого признака жизни! Даже дороги, обычно людные, опустели. Тополя, одетые в иней, не шелохнутся, лишь потрескивают на морозе. Сады, густые наманганскне сады утонули в снегу. Единственное, что движется, — это кизячий терпкий дымок, переползающий с крыши на крышу. И еще — мчится, гремит холодными волнами Нарын. Никакая стужа не в состоянии пленить его. Как и в знойное лето, он бурлит, перекатываясь па камнях, пенится, плещется о берега, чуть окаймленные белым кружевом льда.

С Нарына летит ветер. Это он несет стужу, опаляет наши лица холодным огнем. Когда мы выезжаем в степь, нас. захлестывает пурга. Сидеть па коне нет сил. Сапоги примерзают к стременам, тело коченеет. Бойцы спрыгивают с седел, идут рядом с лошадьми. Да что идут — бегут вприпрыжку, чтобы как-нибудь отогреться, раздобыть чуточку тепла. А как нужно тепло в такую стужу!

В одну из трудных минут ко мне, в голову колонны, прискакал комвзвода Ваня Лебедев и плохо слушавшимися от холода губами выговорил:

— Товарищ командир, один у меня отстал — Туркунов. Лежит в снегу.

— Где? Веди к нему.

Мы повернули коней и, настёгивая их плетями, помчались вдоль строя в степь. Поземка вилась высоко, и даль мутилась в белом тумане: Не сразу удалось найти бойца. Если б не лошадь, темневшая понурой горкой над небольшим сугробом и служившая приметой, нам пришлось бы немало поплутать по степи.

Он, конечно, еще не замерз. Однако силы почти покинули его. Лежит в снегу, плачет:

— Умру здесь… Не поеду.

Мы оба спрыгнули, стали его тормошить и уговаривать. А он свое:

— Не могу. Дайте умереть…

Ванюшка подвел своего крепыша Басмача и протянул бойцу повод.

— На этом не окоченеешь. Он — что твой огонь. Садись!

Глаза парня как будто потеплели. Сердце кавалериста не могло не загореться при виде такого красавца коня. И он с нашей помощью поднялся и сел в седло. Басмач словно понял свою роль и легко затанцевал под седоком. И диво — боец улыбнулся.

Теперь уже втроем мы поскакали за ушедшей колонной и настигли ее на повороте дороги.

Только к вечеру, истерзанная холодом и метелью, дошла бригада до Уч-Кургана. Но поздно. На подступах к кишлаку мы увидели, что помощь наша уже не нужна. Только кровь, остывшая и почти заметенная снегом, встретила эскадроны. И еще — трупы. Несколько окоченевших трупов на дороге и у ворот завода. И мстить некому, — враг ушел. Ушел давно. Шашки, которые обнажили бойцы, подлетая к Уч-Кургану, со стуком вернулись в ножны.

Нас обступили жители кишлака, стали рассказывать о случившемся.

— Большое горе… Большое горе…

Мы перебивали кишлачников одним настойчивым вопросом:

— Неужели никто не спасся? Никто из ста двадцати человек?

Старики сокрушенно качали головами:

— Никто.

И добавляли, поясняя:

— Халходжа любит смерть. У него руки черные. Пока человек дышит, он не успокоится.

Вдруг среди всего этого хора причитателей прозвучал уверенный голос:

— Нет. Один живой… Мерген живой…

Говорил совершенно седой старец.

— Где же он? — спросили мы.

— В Дарье.

Ответ был более чем неожиданный. Он обескуражил нас. Почему человек оказался в реке, и может ли он спастись в воде при таком морозе?

Старик повел нас к берегу и показал место на мосту, где басмачи казнили бойцов заставы. Здесь было еще больше крови. Снег темнел от ярко-багровых пятен.

— Мерген не сдался, — сказал старик. — Мерген пошел в Дарью…

Невольно глаза наши проследили высоту от моста до кипящих волн и дальше — вдоль, серой свинцовой глади Нарына. Река была пустынной. А так хотелось увидеть над водой голову неизвестного нам Мергена, смелого Мергена, который бросился перед лицом врага в ледяные волны.