Изменить стиль страницы

Рабле молчал. Только когда его лошадь начала нетерпеливо приплясывать, он показал на долину внизу, где расположилась деревня, и объяснил:

— Это Лавеланет, охраняющий подъем к крепости. Оттуда мы могли бы быстро добраться до Монсегюра.

Нострадамус словно бы очнулся. Он повторил последнее слово из фразы Рабле, смакуя звучание, потом торопливо пришпорил коня, который рванулся, словно в битву, вниз по тропе, следуя за лошадью Рабле.

Всадники достигли Лавеланета в тот час, когда золотые краски полдня начали смешиваться с наступающими сумерками. Они въехали в деревню. Встреченные ими путники смотрели на пришельцев так, словно участвовали с ними в каком-то тайном действе. Был миг, когда Мишелю показалось, что он узнал пару глаз. Он сдержал коня, тот попытался встать на дыбы, но Мишель, заставив его скакать дальше, подумал о том, что все взаимосвязанно. И не только сегодня, но и в прошлом. Вот последние дома остались позади, и кони по косогору начали взбираться к подножию известкового горного конуса.

Мишель стрелой взлетел на гору. Крутые скалы с мощной силой вознесли к небу свои тела, поросшие зарослями колючего кустарника. Это была последняя преграда между всадниками и замком.

Друзья спешились и под уздцы повели лошадей по опасной крутой тропе. Взмокшие от пота, еле державшиеся на ногах, они выбрались на плато в тот самый миг, когда солнце скрылось за горизонтом и бросило последний красный отблеск на гребень горного хребта, на зубчатые стены и развалины замка. Ребра стен излучали потоки света, и казалось, что они раскалены. Но чудо быстро исчезло, и, несмотря на то, что была середина лета, над Монсегюром подул ледяной ветер. Какая-то странная печаль охватила Мишеля. Он услышал голос Франсуа:

— Надо позаботиться о лошадях, развести костер! Поторапливайся, скоро ничего не будет видно.

— Видно… — пробормотал Нострадамус, и слово это непрерывно билось в его мозгу, пока он, привязав коней, расседлывал их, а потом собирал дрова.

Расположились друзья возле развалин, под сводчатыми воротами. С наступлением ночи гигантская древняя стена как будто давила на них своим страшным безмолвием. Но вместе с тем языки пламени все жарче разгорались в безграничном и вечном отзвуке. Как будто в земле и над нею сталкивались друг с другом невидимые стихии. И поэт и врач ощущали это. Казалось, такое столкновение стихий заставляло их действовать в невыразимом согласии. Они почти не говорили. Только раза три один из них, как во сне, бросал полено в каменный круг, где полыхал огонь. Их все больше обволакивало и околдовывало своими чарами жаркое безмолвие, снимавшее с их душ коросту.

Но затем последовал удар по Монсегюру, отбросивший Мишеля одновременно во мглу и свет. Мишель пробился через пламя, разрушил границы, рассек камень. Он почувствовал, как раскололся мрак прошлого: время рванулось в обратном направлении на три столетия назад.

Змей облапил Лангедок. Его тлетворное дыхание изверглось на прекрасный край, который мог бы стать духовной вершиной обновленного мира.

В своем неистощимом богохульном порыве змееголовый Молох безжалостно хватал тех, кто был бескорыстен душой, кто от чистого сердца сделался старателем, взыскующим Града Божьего… Французский король и папа римский объединились против альбигойцев. Чтобы тьма пожрала свет, чтобы сохранить свою богохульную власть и черную славу, они призвали толпы людей к Крестовому походу. Католический зверь двинулся с севера и, оскалив зубы, принялся пожирать усадьбы, деревни и города, дух и мораль которых были на сто голов выше, нежели мораль и дух зачинщиков священной войны. По всему Лангедоку извивалось чешуйчатое тело Змея, все вокруг затягивалось в его кольца, которые душили свободу и жизнь катаров. И погибло их много тысяч.

Нострадамус видел детей, стариков и женщин, лежащих в собственной крови… Он смотрел на решетки, на которых поджаривались огнем человеческие тела… Он заметил взмывшие вверх руки, сжавшие топоры и мечи. Связанные, болтались из стороны в сторону повешенные жертвы. Другие на основании приговора были посажены на кол, и острия, пронзив человека, выходили через шею. Тех, кто перед казнью был приговорен к пыткам, обнаженными заталкивали в камеры… Инквизиторы неслись от одного дома к другому… Там, где прежде победоносно воздвигалось христианское Распятие, разверзалась адская бездна… Папа продолжал шипеть со своего престола, чтобы ни один катар не остался в живых. Но после того как остальные «чистые» увидели дьявольский лик Сатаны, началось отчаянное сопротивление Риму и Парижу.

Несчастные окопались в городах, оставшихся в их руках, но даже каменные стены были бессильны против рассвирепевшего зверя. Нострадамус увидел, как пали Минерва, Сито, Альби, Лавор и, наконец, Тулуза. Те, кто не мог ускользнуть, кого не утопили в колодцах, не колесовали или не сожгли, в смятении спасались бегством в горы. У северного подножия Пиренеев, в отдаленных высоких крепостях катары искали последнее убежище.

Но Змей обложил их и там, как и прежде; церковь требовала полного их истребления. Король дал на это свое согласие, и теперь туда устремились чужеземные рыцари со всей Европы. Замки катаров, осажденные со всех сторон, обстреливали и брали штурмом. Здесь тоже никого не пощадили — ни мужчин, ни женщин, ни детей.

Всего три города — Пейреперт, Кериб и Монсегюр — еще противостояли. Каждый раз натиск выдерживала только горстка наиболее отчаянных защитников. На их жизнь посягало многочисленное войско. Пейреперт был снесен с лица земли первым. Кериб немного позднее. Как предвестник Лавеланета, ниже расположился Монсегюр…

О, последняя надежда! Нострадамус ощущал это каждой клеточкой своей души, он плечом к плечу стоял рядом с теми, кто еще мог сопротивляться поздней зимой 1243–1244 годов на башне Монсегюра. Мишель сам голодал вместе с ними. Это их раны горели на его теле, он вместе с ними цеплялся за камни, он обращался с молитвами к Богу… Трескучий мороз пронизывал его до костей, в крепости давным-давно не было топлива, чтобы развести костры. Кончились съестные припасы, и даже воды так мало осталось в цистерне, что защитники перестали умываться, экономя таким образом последние капли. Изможденные, они все держались, и священник еще взывал к их мужеству, несмотря на то, что кольцо осады сжималось день ото дня.

Десять тысяч христиан собрались под стенами крепости, призывая Молоха на штурм Монсегюра, и Мишель, меч которого давно затупился, увидел, как все они глубже и глубже врубаются в лесную чащу. Их засеки приближались к стенам осажденного замка. Он в то же время слышал, как днем и ночью стонали каменные глыбы на бастионах, жалобно скрипели крыши деревянных строений, как трещали камни и бревна на монастырском дворе под ударами снарядов вражеских катапульт. Снова и снова падали изуродованные человеческие тела на валу. Грохот слышался в глубине катакомб, в страшной темноте, где прятались женщины и дети. Мишель пережил страшнейший ужас за Монсегюр, перебывав и ребенком, и женщиной, и тяжелораненым последним защитником крепости. А затем настал день, когда толпы христиан — случилось это в марте 1244 года — протрубили сигнал к последнему, решительному штурму. Когда над стенными зубцами внезапно появились шлемы, мечи и топоры, кто-то ударил Мишеля клинком по голове, и свет померк в глазах, но тут же Мишель снова пробудился — к другой жизни.

Сейчас он стоял под стенами разрушенной крепости в группе приговоренных к смерти. Сюда пригнали еще около двухсот катаров. С циничной ухмылкой им был предложен выбор между обращением в католицизм или сожжением на костре. От «чистых» требовали, чтобы они были заодно с убийцами. Но они оставались непреклонны в своей вере, исходившей не из абстрактных знаний, а из света сердца и души. Никто не отрекся, никто не упал, таким образом, в адскую бездну. Еле держась на ногах, они двинулись к месту сожжения и запели. И было 16 марта 1244 года от Рождества Христова. До казни они увидели вечность. Даже Мишель увидел и почувствовал ее дыхание. Троекратно — в теле мужчины, женщины и ребенка — всходил он на костер. Под восторженные вопли монахов и попов стражники со смехом подносили к хворосту факелы. Нострадамус вновь терял силы — и заново свет мерк в его глазах.