Меня просили остаться на день, но меня не привлекала перспектива просидеть весь долгий скучный день в грязной избе, лучше уж идти под дождем. Плотный плащ, резиновые галоши, непромокаемый рюкзак — отчего бы мне бояться дождя?

Странное то было путешествие. Дождь лил весь день не переставая, за двадцать миль не встретилось ни одного человеческого жилья. Я вступил в самые большие леса России. Вологодская губерния самая лесистая в Европе, здесь больше сосен, чем даже в Архангельской. Я покинул места, относящиеся к городу Устюгу, и находился в зоне влияния Никольска. Устюг богат и невелик. Никольск — беден и раскидан, дороги же Никольские относятся к худшим в империи. Миля занимает полчаса. Хлюп-хлюп, по щиколотку, по колено, увяз, застрял, поскользнулся, споткнулся... Дорога была мощена молодыми березками, беспорядочно раскиданными по грязи. Ступив на один конец тонкого ствола, невольно подымаешь вверх другой конец, грязь брызжет тебе в лицо, а сам ты соскальзываешь в трясину. Некоторые бревна просто плавали. Там, где дорогу пересекали ручейки, бревна вообще уплыли, оставив после себя топкое русло. Скользкие разбитые бревна переворачивались, утопали в грязи, подскакивали — а с равнодушных небес угрюмо сеяло...

Кругом сырость. Найдя в лесу хижину, я сел, сгорбившись, под крышей, пережидая, когда кончится дождь, попытался запеть, но, как будто вызванная моим неуместным весельем, сверкнула молния, а дождь пошел еще гуще. Какое низкое здесь небо — никакого вида, никакого горизонта — лишь тянется бесконечная лента дороги.

Покинув хижину, я прошел еще три мили, на этот раз найдя убежище под мохнатой вековой елью. Земля и мох под ней оказались сухими, как будто дождь здесь не шел месяцами. Ветви деревьев смыкались над головой. Я снял плащ, повесив его просушиться, и, устроившись на куче мха, писал письма в Англию, вырезал фигурки из бересты, только бы как-то заполнить время.

Весь этот долгий сырой одинокий день ни один человек не встретился мне, не послышалось хотя бы тинканья коровьего колокольчика. Можно было бы провести в лесу всю ночь, но мысль о сырости и о медведях испугала меня и, собравшись с силами, я снова пустился в путь. Был только один способ не попасть в топь, а именно идти, как по канатам, по длинным бревнам вдоль дороги, удерживающим боковые бревна в порядке. Таким образом я одолел десять миль и, намаявшись, пришел на Половищенскую поляну. Клочок порыжевшей травы, два поля побитой ржи, несозревшей, неубранной. Вокруг осадным лагерем стоял лес: черный, грозный. Можно было вообразить, как он держит в узде стаю волков, готовых вмиг броситься на кучку жалких изб, порушить и их, и их обитателей, вернув лесу то, что ему по праву принадлежало.

Здесь, к счастью, обнаружилась казенная почта, а то я уж ожидал самого худшего среди таких нищих крестьян. В России, как и повсюду, крайняя бедность ведет за собою крайнюю грязь. Была уже темная ночь, когда я открыл дверь, заглянул внутрь — в деревне никогда не стучатся — и спросил, не могу ли я переночевать. Там собралась небольшая компания. Мне поставили самовар, подали яйца, пирог. С утра я ничего не ел, и тут уж воздал еде должное.

Мало что мне запомнилось из того вечера в Половищенской, за исключением мужичонки, которому я высказал несколько соображений насчет состояния дорог. Я говорил, а он кивал головой, откликаясь: "sovershenno pravilno". Позднее кто-то заиграл на балалайке, а мужичонка хлопал и кричал "Бррраво! Бррраво!" У него это получалось таким образом, как будто пустили фейерверк и ракета-шутиха, поколебавшись немного на старте, вдруг разрывает воздух, летя в небо.

В записной книжке на следующий день я записал следующее: "Прошлую ночь я спал в тесном контакте с себе подобными, однако, спал..."

Следующий день был таким же дождливым. Я прошел то ли двадцать, то ли тридцать верст по лесу в направлении к Слободайке, стоящей на большой поляне. Дорога туда — не более, чем грязный проселок, в который впадают, кажется, все лесные ручьи до единого, как будто это река.

В Слободайке на улицу с криком высыпали ребятишки: "Вон идет Bogomoletz!", и я с легкостью получил жилье ради Господа. В деревне была лавка, я пошел туда кое-что купить. Приобретения мои стоили шиллингов пять. Сахар, цейлонский чай, baranka biscuits, медовые пряники, ситец, покрытые ржавчиной серпы и белый хлеб трехнедельной давности, его отдавали по два пенса за фунт — вот что можно было купить в лавке. Хлеб привозили из Никольска и продавали по воскресеньям, и то не по каждому. Мужиков совершенно не смущало то, что он черствый. Они знали, что это хороший пшеничный хлеб, и эта мысль сохраняла хлеб в их мозгу мягким долгое время после того, как Природа превратила его в черствый. Сморщенная старуха, заправлявшая в лавке, сложила восемнадцать и пять, и у нее получилось двадцать.

Спал я в комнате, где расположилась большая семья. Бабушка расстелила для меня на полу мешок, и хоть мне было на нем жестковато, все же усталое тело мое отдохнуло. В этой деревне впервые появились мухи, до этого они меня не беспокоили, но теперь досаждали все больше и больше. Кусались они хуже всякого другого насекомого и в этом состоит их отличие от английских мух.

Тараканов было не меньше, чем всегда. Кусок хлеба, который я оставил по ошибке на столе, к утру был весь изъязвлен дырками, которые они в нем проделали, и выглядел, как коралл.

Я очень весело развлекся с ребятишками, ковыляющими по дому — Надькой и Ванькой. Моя имитация собачьего лая заставила их броситься на поиски собаки и до смерти испугала кота. И Надька, и Ванька, и отец, и мать — все были облачены в домотканую одежду из льна, которую ткала для них на станке старая бабушка. Я весьма позавидовал их неизносимым тужуркам.

Вышедшее солнце победило дождь, высушило грязь и я, хоть ноги мои и гудели, опять очутился на дороге, двигаясь к деревне Городец. Городец можно бы назвать и городом — есть рынок, три церкви, множество лавок, а крестьяне здесь богатые. Есть и промышленные товары, но дорогие, поскольку железная дорога проходит в двухстах милях отсюда. Мое внимание привлекла черная деревянная церковь, формой похожая на паровую карусель, а рядом с ней, открытые непогодам и ветрам, подвешены на столбах церковные колокола.

Я обошел все городецкие прилавки в поисках пары ботинок, но не нашел ничего подходящего. Два дня бревенчатых дорог разбили мою обувь, а вышедшее солнце ее высушило и я уже чувствовал появление новых волдырей, натертых потрескавшейся кожей. Я носил кавказские горные ботинки, сделанные из дерева и кожи, они оказались очень удобными, только нельзя, чтобы дерево трескалось. Северные сапожники не знают, как к ним приступиться, а то бы я их починил.

"Ты лучше купил бы пару sapogi, — сказал мне сапожник, — а эти мне оставь, я в них буду в баню ходить".

Sapogi я не купил, ибо кто это совершает паломничество в сапогах, но стал присматриваться к valenki, валяным сапогам, которые Толстой рекомендовал носить вегетарианцам, и к lapti, плетеным из бересты ботинкам. Все-таки я не мог решиться и на них, и постановил пока идти босиком, а в Никольске приобрести пару обычных кожаных ботинок. Ведь в Лявле все ходили босиком и, кроме того, ступни у меня весьма затвердели от ходьбы. Я стану bosiak, так крестьяне называют босых бродяг.

В тот день далеко я не ушел. За Городцом на опушке леса я нашел приятный заросший травой берег ручья и там устроил стирку, выстирал все белье и разложил его сушиться на солнце, а пока оно сохло, созерцал, как чистый свежий ручеек пляшет по корням сосен в солнечном свете. Последние два дня, проведенные под дождем, среди грязи, весьма раздражили меня, но теперь, когда я нашел этот зеленый островок, очаровательное местечко, жизнь снова улыбалась мне.

И вновь леса остались позади, передо мной лежали открытые просторы. Новый пейзаж был чрезвычайно привлекателен — разнообразие лугов, пески, речные потоки, темные леса на склонах холмов. Я вбирал в себя Природу с жадностью только что вставшего с постели больного. Мир был полон восхитительной летней свежести, покоя и тишины.