Вот типичная история из русской жизни, ее рассказал Чехов.

Муж, распаленный яростью против неверной жены, идет в магазин покупать револьвер, чтобы застрелить и ее, и любовника. У него есть с собой восемь рублей. Войдя в магазин, он видит там сетку.

"Что это такое?" — спрашивает он.

"Сетка для ловли перепелов".

"И сколько она стоит?!

"Восемь рублей".

"Пожалуйста, заверните".

Таким образом, человек отказался от намерения совершить двойное убийство и пошел ловить перепелов. Отсюда следует, что русский совершает самоубийство, а их происходит ежегодно тысячи, или стреляет в жену, или убивает полицейского потому, что ему не попалась сетка для ловли перепелов. Не подвернулась подходящая игрушка. А англичане, что так безумствуют по поводу крикета и спорта вообще, никогда не распаляются ни из-за чего другого. И что лучше?

Николай Григорьевич имеет особую манеру говорить о револьверах и всяком таком прочем как-то сквозь зубы и задерживая дыхание, и эта глупость когда-нибудь будет стоить ему головы, но здесь, в Лявле, со своими параллельными брусьями, карабканьем по канату и греблей он в безопасности.

Алексей дал мне почитать книгу — "Предсмертные письма осужденных революционеров", изданную Короленко. Она оказалась потрясающим свидетельством особенностей революционной борьбы. Толстой плакал над этой книгой и выразил свои чувства в письме в газету "Речь", за что этот номер был конфискован. Книга такого характера не может не тронуть самое жестокое сердце.

Между вынесением приговора и приведением его в исполнение заключенные маются в камере по шесть недель, шесть месяцев, иногда год, надеясь, что наказание будет смягчено, что какой-то поворот в европейских делах освободит их, надеются, сами себе не веря, что смогут избежать эшафота. В то же время они страшатся наступления каждого нового дня, ведь он может повести их на виселицу, и вздрагивают от любого шума, потревожившего их неспокойный сон. Письма осужденных на казнь со-чатся кровью. Они ужасают, завораживают, волнуют. Короленко представил их миру и воззвал: "Отзовитесь!"

Казненные были почти сплошь студенты, такие же, как Алексей Сергеевич, Николай Георгиевич, Горбун, все остальные мои знакомцы-революционеры из Лявли. Объединившись в шайки экспроприаторов, они грабили банки, трактиры, другие публичные заведения, забирая деньги либо для себя, либо для партии. И вот эти безрассудные, безголовые студенты, которым по 18-20 лет, пишут своим матерям. Над каждым письмом и засмеешься, и заплачешь, и все им простишь. Чаще всего родители принадлежат старопрежней святой Руси, они религиозны, суеверны и, естественно, не одобряют свободомыслия и радикализма детей. Но в письмах дети вновь припадают к материнской груди. "Нет в этом мире места для меня, я должен умереть, должен уйти, я, такой молодой, сильный, красивый. Неужто я заслуживаю смерти?"

За время долгих ночных бдений они начинают понимать, как хорошо иметь дом, убежище, жалеют, что кинулись в гущу опасности, беспорядка, задели чувства родителей. В письмах они раскаиваются, мягчеют душой. "Я принял причастие и исповедался" — пишет осужденный матери. Милый мальчик! Вот что пишет другой.

"Дорогой отец, я прощаюсь с тобой и желаю счастья. Прости меня за то, что не писал. Ты думал, я тебя забыл? Пожалуйста, не сердись на меня. Разлука с тобой мучительна для меня. Я надеялся, что мы всегда будем жить вместе, залечивая твои душевные раны. Но вмешалась жестокая действительность: 29 мая 1908 года меня арестовали, а 23 января 1909 года — приговорили к смерти. Если можешь, дорогой отец, приезжай повидаться, это разрешено..."

И старик поехал, пытался увидеть сына, обивал чиновничьи пороги в надежде узнать, где сын, что с ним. Никто даже не потрудился сообщить ему, что сын уже повешен. Какой потрясающий контраст — русское домашнее гостеприимство и бесчувственность чиновника на службе!

Обреченный на смерть мальчик так начинает свое письмо:

"Дорогие родители, папаша, мамаша и сестренка Феня, я пишу это письмо с любовью и со слезами на глазах". Бывший экспроприатор горюет, что товарищи увлекли его, заклинает домашних, чтобы они получше следили за младшим братом, и завещает ему свою золотую крестильную иконку в память о старшем брате.

Рассказывают о множестве совершаемых в заточении самоубийств, о муке растянутых надежд, что заставляют осужденных приберегать яд до самого утра казни; о тех, кто не выдержал ожидания. Один смертник курил, смеялся, болтал с товарищем по заключению и вдруг, в середине разговора, обнажил грудь, нащупал место, где под кожей бьется сердце, ударил туда ножом, воскликнул: "Как хорошо! А теперь вынеси меня", и отошел в мир иной без единого стона.

Книга полна таких драгоценных свидетельств.

Отчего русское правительство убивает прекрасных молодых людей? Думаю, от страха. Было бы гораздо умнее отсрочить им смертный приговор и сослать в Архангельскую губернию, где они, глядишь, станут ловить перепелов, а не метать бомбы или заниматься экспроприациями.

~

Глава 13

ГОТОВЛЮ ОБЕД НА ДЕСЯТЕРЫХ

Жилье в Новинке стоило мне всего шиллинг в неделю, и сюда много чего входило. У меня были стол, стулья, кровать. Самовар приносили по первой же просьбе. Я пользовался печью, когда готовил обед на десятерых. И, кроме того, на всякий праздник хозяйка приносила мне блюдо пирожков. Шиллинг в этих местах весит немало.

Денег здесь почти нет, крестьяне богаты своим добром: двухэтажными домами, коровами, овцами, мехами, украшениями, домодельной мебелью, но все это просто постепенно у них копилось. А вот если опустошить кошельки всей деревни, не наберешь и соверена.

Деньги следовало платить старухе, теще, а не хозяину, поскольку он бы тут же двинул в винную лавку. Семья жила под пятой матери жены, правившей домом железной рукой.

Старуха руководила бы и мной, особенно в деле приготовления обеда, если бы не мое упрямство. В три часа утра она безо всяких церемоний вошла ко мне в комнату и принялась трясти шаткую кровать.

"Вставай, надо ставить мясо тушить, — объявила она. — И яйца покупать".

"Ты что, старая! — возмутился я. — Оставь меня в покое".

"Вставай, иди за маслом. Потом не найдешь".

"Ладно, ладно", — отбивался я.

Она вышла и тут же под самым моим окном раздался ее голос, зовущий коров:

"Pooky, pooky, pooky".

Она вела их на пастбище. Следом раздался стук самовара о стол. Я снова задремал. Самовар пыхтел, шипел и плевался в бешеном желании сотворить чай. Самовар — это чайник, в который вделана закрытая угольная печь. При большом огне кипящая вода выпускает множество пара и даже приподнимает крышку чайника. Пока уголь не погаснет, вода может кипеть не один час.

Пора было вставать, я сварил себе кофе, съел ломоть ржаного хлеба с маслом, покормил слетевшихся на окно ворон и голубей. Затем, под предлогом, что мне нужно в деревенскую лавку, спустился искупаться в реке. Там мне встретился младший брат Алексея Сергеевича — он не был ссыльным, просто проводил в Лявле летние вакации. Сева был готов участвовать в любом развлечении.

Как же было холодно! Но вода оказалась теплой. Вода в Двине всегда теплее воздуха. Река глубокая и волны, подобно морским, набегают на берег, колышут тебя вверх-вниз. Дно песчаное, глинистое, местами топкое, а там, где под прозрачной водой таятся черные тени, находятся коварные ямы. Через две минуты мы уже карабкались по скалам в поисках земляники, она стала бы третьим блюдом моего обеда. Бытует мнение, что в это время года она должна хорошо расти на солнечных склонах, тем не менее, мы нашли не более семи ягод. Природа оказалась не на высоте.

Я зашел в лавочку и успел оглядеть все полки, пока лавочница в скорбном молчании пыталась завернуть три фунта риса в два тетрадных листочка.