Изменить стиль страницы

Бывало, идешь весной, и как бы ни молодились макушки сосен, они все равно такие же, какими были и зимой и летом. Задуревшие осинники еще голы, на них нет сережек, и буроватые язычки листьев не красят. А глянешь на лиственницы — глаз не отведешь: так они ярко и нежно опушились — не наласкаешь ладонь мелкой иголочной хвоей. Ствол тронешь — не согнется, не склонится, только какая-то ранка смолкой, как медом, пристанет к руке.

Дальше — снова лето, и непрогляден осинник дягилем, вязилем, саранками и синюхой. Не поймешь, чего и больше — трав лекарственных или горьких осинок, споро тянущихся к свету и солнцу.

Снова еле-еле угадываешь где-то низкоросло чахнущие сосенки — в них ни грибов, ни ягод, только и хоронятся зайцы и козлы. И глухарю место довольно спокойное — кто из людей полезет в такую дурнину.

Но однажды, пасмурным осенним днем в дождик-мелкосей подстанешь справа под размашистую сосну и невольно через дорогу глянешь. Не капельки солнечного света, а лиственницы незаметно сжелтели и солнечными лучиками светятся как бы изнутри. И леса-то еще не думают выжелтиться, и осинка ни одна не выхвалится лилово-красным листиком, но раньше всех чуют осень самые крепкие деревца — лиственницы. Затаенно засветятся-зазолотеют по самую макушку, и хочешь ты того или не хочешь, а что-то защемит возле сердца…

Не забываются золотены-лиственницы и до́ма, и потому не терпится — на следующий же день без всякой на то причины бежишь с электрички в гору, не замечаешь, как тонут в песке ноги, и что там направо у сосны — белый гриб-боровик или сухой груздь расшевелил хвою и ждет, когда очистит грибник его белую шляпу.

Бежишь, а сам все смотришь налево, ищешь лиственницы, а их… нету. Стоят голые в мелких наростах и шишках деревца, и только земля вокруг солнечно светится.

Сядешь на ворошок желтого пуха — тепло и мягко, и снова печально. Отчего же ты, лиственка, раньше всех отзеленела, отхвалилась, и вон гнездышко певчего дрозда оголилось — полным-полно иголочек-золотинок. Али нежнее ты всех остальных, али крепче березы внутри. Потому, может, краса твоя вся не поверху, а в середине, чистой, не поддающейся сырости и всякому гнусу. И дятлу возле тебя делать нечего, и синицы пропархивают осинами да сосенками, и зверь тебя на зуб не пробует. Только шишки, словно игрушечные, зазывают к себе то сойку, то белку, а вон и снегирь самый ранний уселся на ветку и не поет, а, кажется, плачет…

Мне ты каждый раз напоминаешь девушку, любившую когда-то незаметно и золотисто-ласково. А я-то и не заметил ее, какое там сердце жило-трепетало в той девушке, может, сейчас только и понял. И твое золото волос посеялось раньше времени, и меня иней остудил.

И может, не снегирь кровянит макушку лиственки, а мое сердце исходит последней болью, и капельками крови, а не переспевшей костяникой остывает на сникше-мокрой земле?