Изменить стиль страницы

— Иван Мартыныч, конешно, мне супротив тебя не устоять, ни боже мой! Силен ты зело, быстродумчив. А ежели бы и всамделе самозванцам на Руси крышка пришла, сколь это умилительно было бы… А то в смуте они, паскуды, как щуки в мутной воде, а нам, карасям, горе-гореванье!

Торгованы выпили еще по единой.

Несколько мужиков сидели на лавке возле «слепцов», слушали монашка. Монашек — в однорядке из черной крашенины, в бархатной скуфейке, на ногах лапти, лестовка в руках; возле лежит кожаная котомка. Он — лет тридцати пяти, с виду незаметен; длинные, реденькие волосы; усы и бородка мочального цвета. Повествует:

— Пришед аз многогрешный из лесов Брянских, дремучих; тамо обитель наша уж не мене как сто годов стоит, в честь Покрова пресвятыя богородицы воздвигнута. Леса великие, добраться до обители зело трудно; кругом болотины да мочежины. Без знатца и не найдешь ее. И рече мне игумен, отец Варсонофий, старец веломудрый, ко господу вельми рачительный: «Чадо Елпидифоре! Приими обет: изыди из обители святыя в мир греховный и собирай милостыню на украшение нашего храма. Всякое даяние да будет благо, что грош, что алтын, что рубль. Гряди со господом!» И вот брожу аз, инок смиренный. Где, где не был! Пришел в Москву Белокаменную. А отсюда — в обрат к обители. Будя! Время на второй год перевалило, как странствую. И все-то я цел-целехонек. Хранит мя пресвятая богородице!

Монашек набожно перекрестился, вздохнул и продолжал:

— Весной в половодье я под Каширой через льдины сигал, у брега в Оку сверзился, по головушку окунулся, отдать душу господу уготовался. Ан нет: рыбари на челне подъехали, как сами-то живехоньки осталися, извергли мя из пучины водныя. Чудо, истинное чудо! Видно, не возжелала царица небесная моей смертушки. Да и то сказать: рано мне еще! Спервоначала даяния православных должон отцу Варсонофию предоставить, а опосля и скончатися можно.

Монашек внимательно оглядел слушателей, видит: рассказом заинтересованы, и продолжает:

— Иль вот еще. Третьева дни шел я под вечер за церковью Василия Блаженного к Зарядью. Повстречались мне два чиноблюстителя, сиречь ярыжки земские. В дланях бердыши. «Стой, такой-сякой, сухой, немазаной. С чем сума? Деньгу, видно, скрал?» — «Что вы, что вы, людие честные! Я — мних, на украшение храма милостыню собираю». Какое! И не слухают; един длани мои держит, другой суму с даяньями тянет, скрасть норовит. Очи у обоих завидущие, руки загребущие.

Монашек опять вздохнул и перекрестился. Слушатели завозились, что-то забормотали.

— И мню я: пропала моя душенька, утащат деньгу сии подсебятники из Земского приказа, как бог свят. С чем я в обитель святую возвернусь, как на глаза игумну покажусь? Беда! Смотрю: подходят пять мужичков. И рече един, да таково-то весело:

— Что за шум, а бою нетути?

А я им:

— Люди честные! Я — чернец смиренный, на обитель милостыню год собирал, а непотребцы сии тянут с мя суму обительску. Заступитеся!

Старшой и бает:

— Робя, бей, я их знаю!

Кистени да чеканы в ход пошли, чиноблюстители оба завалилися. А веселый старшой и рече мне:

— Гряди, мних, восвояси, да помни Ваську Селезня со товарищи. Мы — тати, токмо не крадем деньгу обительску, а ярыжки, те ни на что не посмотрят, бо они тати из Земска приказа. Вот и вдругоряд матерь божия отвела от мя погибель через татей грешныих.

Монашек умиленно замолк.

Слушатели решили передохнуть от рассказа, подзакусили не спеша, выпили из жбана браги.

Монашек также приложился, крякнул и продолжал:

— У нас в обители благодать божия, смиренномудрие, тишина велия… А как исшед аз в мир, тут и прикоснулся суеты да окаянства несказанных! Что деется? Сатане и ангелы его на радость смута сия. Смятение великое в душах, своя своих не познаша. Людие с сердцами окаменелыми, со злобой неисчерпаемой! Оле бедствие, оле скорбь неизреченная!

Монашек все более воодушевлялся, слушатели разомлели от его речений, иных «в сон вдарило».

— Что в евангелии от Матфея сказано? «Восстанет бо язык на язык и царство на царство, и будут глады, и пагубы, и труси по местам». Сие зрим мы ныне: воссташа друг на друга людие! А дале что? Дале и свершится, знать, по писанию. Последни, видно, времена приспевают. Уж не антихрист ли грядет в сей мир скорби, греха? Схоже на сие, братия, вельми схоже!

У иных слушателей на лице выявилась боязнь: «А ну, как и всамделе антихрист близится? Плохи дела!»

Монашек преобразился: исступленный фанатизм сверкал в очах его.

— Конечно, братия, покамест еще нету верных знамений по скончанию мира. Но готовьтесь приять жизнь вечную, пока не поздно. Да не попадоша во ад! «Бдите убо, яко не весте, в кой час господь ваш прииде». И еще: «Рече ему Иисус — аще хощеши совершен быти, иди, продаждь имение свое и даждь нищим и имети имаши сокровище на небеси и гряди вослед мене. Паки же глаголю вам: удобее есть велблуду сквозь иглины уши пройти, нежели богату во царствие божие внити!»

Последние слова монашек выкрикивал звенящим голосом. К нему стали подходить из других углов предбанника. Иные думали: «Ишь как его родимчик расхватывает! Ну и чернец!» А он продолжал:

— Чуете, братия: в бедного превратиться должно, и тогда найдете на небеси жизнь бесконечную. А богатым входы туда закрыты.

Тут к чернецу подошел старый торговец-шахматист, очень разгневанный. Лицо и лысина красные, борода трясется, голос дрожит, глаза озверелые.

— Ты что же, отче Елпидифоре, мних святый, здесь глаголешь, а? Беззаконие! Богатые, то бишь царь-государь, бояры, дворяны, купцы, не гожи для бога стали, не спасутся, во ад попадут. А вот шпыни, гольцы, холопы, мужики сиволапые — сие лучшие люди? Они, дескать, во царствие божие попадут! Ишь куды гнет, люди добрые! Уж не гилевщик ли он, а? Ведет речи сумные, темные. В разбойный приказ его! Там живо разберут, как на дыбе потянут!

Монашек — видно не робкого десятка — ответил торговану:

— Эх, отец честной! Зрю, изобижен ты, что во царствие небесное тебя не пустят. И сколь у вас, людей лучших, очи завидущи да длани загребущи! И здесь на земле первые и в царствии божием вам место подавай! Нет, шалишь! Коли ты здесь живешь сладостно, так уж в жизни загробной, иде же праведници упокояются, пущай бедняку место уготовано будет! А ты, отец честной, очистись, имение свое нищим раздай, тогда и попадешь ко господу! — закончил торжествующе монашек.

Сгрудившиеся люди загалдели:

— Ты, купец, чернеца не трожь! Он тебя не трогал, худа не сказывал.

— Не цепляйся, как репей!

— Как не трогал?! — рассвирепел торговец. — Речи ведет самые супротивные! На гиль позывает…

Подошли еще люди, кто стоял за монаха, кто за купца. Маленький мужичок, с острым носиком, с глазками, как буравчики, рыжая, кудлатая бороденка, крикнул, хитро усмехаясь:

— Я, камаринский мужик, так мыслю: до царя далеко, до бога высоко… Значит, не нужны мы им. Стало быть, самим за себя постоять надо. Вот и вся недолга!

Вокруг засмеялись, зашумели. Разгорелся спор. Монашек среди суматохи — давай бог ноги и юркнул вон из бани. «Слепцы» переглянулись, поддержали мужичка.

— Вкупе, всем миром за себя постоять надо! — крикнул Ерема. — Сообча, всей силой навалиться…

Русские люди любили париться! Зимой иные после верхней полки парильни выскакивали на улицу, ныряли в сугроб снега и, покатавшись в нем, мчались опять на полку.

— Для здравия, ох как пользительно! — рассуждали они.

Пошли в парильню и «слепцы». Полезли на просторную верхнюю полку. Внизу поддавали воду на раскаленную каменку. Пар, шипя, мчался к потолку, и наверху было жарко, как в преисподней. Охочие люди с остервенением били себя вениками, крякали, охали, ухали. У иных не хватало «терпежу», и они спускались вниз. Рядом с Еремой маленький, тощенький человек, нахлестывая себя, урчал:

— А мое-то тело бело разгуляться захотело!

Другой возражал:

— Сват, а сват! Ну какое твое тело бело? Ссохся ты, тентерь-вентерь, как черной перечной стручок. Наговариваешь на себя, право слово!