Изменить стиль страницы

Ваня — разумеется, это он поджег — делал дело один. Никто не видал, как он пробрался в сарай. Терпеливо высекал кресалом огонь; дожидался спокойно, не торопясь уйти, пока разгорится сено. Во время пожара Ваню видели на другом краю деревни. Он беззаботно, весело играл с ребятами в бабки, и подозрение против него отпало.

Извелись старики Болотниковы, работая на господском току. Начинали работать до утренней зари, кончали после вечерней — жизнь беспросветная…

Наступили поздние летние сумерки.

В избе полумрак — от сумерек, от дыма, копоти, от бревенчатых стен, потемневших и ослизлых. Дрожащей, иссушенной рукой бабка сменила лучину. Причудливые багровые отсветы заметались по избе, то разгораясь, то угасая. Еще моложавая, изжелта-бледная Марья, рябой, рано поседевший Исай, сухонькая бабка Евфросинья уселись на лавки вечерять. На выщербленном, потемневшем столе — варево из ржаной муки.

Только стали хлебать из общей деревянной миски, как в избу вихрем ворвался Иван.

— Доколе будет такое поруганье? — вскричал он. — Смириться перед семенем крапивным нету мочи!

Стал рассказывать Иван об истязании дворового холопа Еремки, недосмотревшего за конем на боярской конюшне — поранил конь копыто.

— Поволокли Еремку по Остолопа велению, — опустив голову, позабыв о еде, рассказывал Иван, — поволокли двое… Такие же холопы. На конюшню… Пороть… Так стегали, что сам уж не встал, бедняга… Унесли. А Остолоп подошел, поглядел и ухмыляется. Наивернейший мне друг Ерема…

— Эх, Ванюша! Сердешный ты мой! Такое ли только видели мы на своем веку, — отозвался отец. — Приезжал, бывало, прежний князь… Лобанов-Ростовский прозывался. Здесь допрежь вотчина его была… Так на его глазах дворовых холопов в куль с каменьем зашивали да живьем в озеро бросали. Даже, окаянный, убытки понесть не пожалеет, холопа лишаючись. Дюже богатый был, сатана… Царь Иван Васильевич[3] царствие ему небесное, — набожно перекрестился Исай, — когда бояр усмирял, жизни его решил. Вотчину отписали на государя, в казну государеву… Я тогда еще мальчонкой был… Мы, вишь ты, после того на государевой земле жили. Ничего было… Полегчала жизнь. А потом вон какая неудача вышла: нашей-то землей Хрипуна, Телятевского Андрейку, поверстали. Не вотчиной, поместьем теперь земля-то наша прозывается.

— Не мытьем, так катаньем донимают. Так, что ли, батя? — усмехнулся Иван.

— То-то и оно.

— Как же жить теперь на свете? — зарделся от негодования Иван. — Сегодня Еремку батогами казнят… А завтра сызнова меня казнить станет Остолоп. А опосля тебя, маманю, бабку… Нет, такого терпеть не мочно…

Ночью, в темноте, Иван стал копошиться, ходить по избе.

Услышала бабка, окликнула. Проснулись мать, отец. Спрашивают в темноте Ивана, а он притаился, молчит. Чуют старики, что спящим притворяется. Разожгла мать лучину. А Иван сидит у стола на лавке. На столе узел. Иван встал, поклонился старикам:

— Простите меня, батюшка, матушка, бабушка Евфросинья. Чем согрешил перед вами — простите!

— Что ты, что ты, Ванюшка, — насупился отец. — Слова твои какие сумные! Будто убрести собираешься, — взглянул он на узел.

Марья поняла своим материнским сердцем, подошла, положила руку сыну на плечо:

— Плетью обуха не перешибешь. А ежели что с тобой стряслось… беда какая… — сказала она дрогнувшим голосом, — поди к Остолопу, повинись. А то и тебя забьют, и мы сгинем, старые! Может, смилуется бог, главу поклонную меч не сечет.

— Невтерпеж жить здесь. Обо мне не тужите. В Сосновку, к крестной, хочу пойти. Днями возвернусь. Прощайте пока, родные!

Взял узел и вышел из избы. Мать побежала вслед:

— Ваня, Ванюша! Погодь, дай слово молвить… Ваня!

Но Иван не оборачивался. Только ускорил шаг.

Молчаливо, рукавом утирая слезы, по-ночному простоволосая, согнувшаяся, словно сразу постаревшая, мать вернулась в избу. Опустилась на лавку.

— Ушел? — сдвинув брови, сурово спросил отец.

— Ушел… Да только взаправду ли в Сосновку? — в слезах проговорила мать.

— А куда же дитяти еще податься-то? Боле некуда! — доверчиво прошамкала бабка и, зевая, крестя рот, поудобнее улеглась на своем ложе на печи.

Давно кочеты пропели полночь.

Утром нашли Остолопова мертвым в сенях его дома, с размозженным черепом. Из княжеской конюшни пропал лучший жеребец — аргамак.

В Сосновку Иван Болотников не приходил и в дом родительский более не возвращался.

Началась погоня, но его не нашли. Да и без охоты искали. Прислал князь другого управителя. Тот хоть и жал, но помягче.

И вскоре все, что было, быльем поросло. Бабка Евфросинья умерла. И только отец и мать думали-гадали: «Где ты? Жив ли?» Тяжко было им со своим горем-гореваньем. И слезы лились из очей осиротелых стариков. О эти слезы! Сколько их было веками на святой Руси?!

Глава II

Дикое Поле… Громадные необжитые пространства, какие в те стародавние времена были на юге Руси. Леса и степи, место постоянных кровавых столкновений между московитами, татарами, казаками, поляками…

У последних южных рубежей государства Московского, при впадении реки Оскол в Северный Донец, стоит новая сильная крепость — называется Царев-Борисов. Она построена совсем недавно — при Борисе Годунове. От Курска сюда по мерилам необозримой Руси, что называется, рукой подать: прямиком, через древний город Белгород, верст двести.

За крепостью уже идет Дикое Поле, тянутся безбрежные степи и лесостепь. Они уходят на юг. К северу лесостепь постепенно переходит в дремучие леса.

Зорко охраняются здесь рубежи. Повсюду с них не сводят глаз государевы дозоры.

…Летнее солнечное утро. Далеко за крепостью медленно движется конный сторожевой отряд. Всадники в шлемах, с копьями, самопалами. Едут гусем, без шуму. То и дело озираются вокруг, подносят руку к глазам козырьком, напряженно всматриваются в зеленую даль.

Только дозор проехал, как из рощи, спускавшейся по косогору, выехал на опушку еще один всадник. Он тоже озирается вокруг, тоже всматривается в даль. Мелькнула какая-то тень. В самом деле или почудилось… Он круто, рывком поворачивает коня и снова исчезает за деревьями рощи. Но более нигде нет ни мелькающей тени, ни резкого звука. Раздается лишь легкий вздох ветерка, поглаживающего высокую степную траву.

Снова на опушке рощи появляется тот же схоронившийся всадник. Теперь он выезжает на степную тропу. Выезжает шагом, тревожно озираясь. Он зорко вглядывается в примятую траву, опускает поводья, задумывается, что-то соображает, прикидывает и подается с конем в сторону. Далее он пробирается по густой, нетронутой траве, обочиной тропы, не теряя ее из виду. Ноги коня утопают по брюхо в зеленой волне, но всадник до колен открыт со всех сторон и четко вырисовывается в золотистом сиянии дня, на ярко-синем фоне неба.

Всадник молод, ему лет двадцать; в плечах косая сажень. Он на сером, в яблоках, добром жеребце. На всаднике мисюрка с бармицей[4], за поясом — топор и пистоль, за спиной — самопал, в руке — нагайка. К седлу привязан туго набитый мешок.

Это Иван Болотников, голова непоклонная.

— Ночью, ночью надо было пробираться, — шепчет в раздумье Иван. — Днем бы отсыпаться в траве или где в роще…

«Да как проберешься ночью-то, — соображает он. — Зверья полно… Татары да ногаи по ночам рыскают. На полоняников охотятся. Хуже зверя. Нет, лучше днем пробираться. Дозорные стрельцы, чай, тоже люди крещены… Сами боярских батогов небось изведали. Наших беглецов, бывает, не трогают. Их забота боле всего от татарина дороги стеречь».

— Эх, была не была! Двум смертям не бывать! — воскликнул громко Болотников, огрел коня нагайкой и рысью помчался по степи.

В ту темную недавнюю ночь, порешив Остолопа, Иван забрал у него, что надо было для пути. Путь предстоял дальний, неведомый — на вольный Дон, к казакам.

вернуться

3

Иван IV Грозный.

вернуться

4

Мисюрка с бармицей — вид шлема; мискообразный головной убор со свисающим защитным обрамлением позади.