Изменить стиль страницы

Халим ловко взмахивал цепом над головой, и он со свистом взбивал мягкую подушку соломы ячменя. Мы, как дикари, бестолково суетились вокруг брезента, а Халим работал красиво. Умел он работать.

Но скоро лицо его стало бледнеть, покрываться испариной. Подошел Мартынок и молча протянул руку. Халим еще раз взмахнул и, пошатнувшись, чуть не упал навзничь Его осторожно повели под навес. Все затихли, но Халим, жадно хватая воздух ртом, махнул рукой: «Давайте, давайте, сейчас пройдет…»

И все же для нас молотьба была праздником. Это самая веселая и радостная работа, какую я когда-нибудь делал. Перемолотили всю копну, на ветру провеяли зерно, подсушили на листах жести на огне и тут же принялись толочь ячмень в гильзах из-под снарядов.

Работа шла конвейером, с огоньком, с шуткой.

— Хорошо живет тот, кто умеет смеяться! — подбадривал Дед.

И мы старались друг перед другом. К вечеру у нас уже было пуда два отличной ячменной крупы. Столько нам не выдавали и на полмесяца на всю бригаду. Заварили настоящую, густую кашу. У Оли нашелся кусок сала. Это был царский ужин. Кроме каши, Оля испекла еще и пышки. Часть зерна смололи на самодельной мельнице (ее тут же смастерили из жести, пробитой гвоздем, как пробивается терка для овощей; две жестянки, свернутые трубкой и вставленные одна в другую, перетирали зерно в муку). Мы ели кашу с пышками. Ели свой хлеб, выращенный нашими руками! Вкуснее этих рассыпающихся, пахнущих солодом и степью пышек мне в своей жизни не доводилось есть ничего.

Приехали Гриша Завгороднев и Валя Кохно. В тот вечер мы были такие хорошие и добрые, что звали ее не Валькой и не Валентиной Степановной, а Валей. Расчувствовавшись, Дед целовал всех нас по очереди, называл героями и обещал после уборки сделать праздничный вечер с духовым оркестром.

— Какие же вы молодцы! Нет, вы не знаете, какие вы есть!..

— Да знают… — улыбался Василий Афанасьевич. — Не захваливай. И так с ними сладу нет.

— Погоди, Василий, не перечь, — распалялся Дед. — Вот он, — и председатель хватал за руку Шурку Быкодерова, — он герой! И он тоже, — тянул он меня к себе. — И вы, все, все, — разводил он свои дрожащие руки, — герои… И я буду не председателем, если не достану на праздник урожая духовой оркестр. Помяните мое слово!

Мы хохотали. Валя, раскрасневшаяся, с чуть осоловевшими от сытного ужина цыганскими глазами, кричала:

— Николай Иванович! Ловим на слове. И чтобы танцы до утра!

Все было хорошо в этот вечер. Забыли, что где-то идет война. Пели песни и все время беспричинно хохотали. Так легко и весело нам было, наверное, первый раз за эти месяцы работы в поле.

…А потом кто-то вспомнил Ваську Попова, и сразу вернулась война. Все грустно затихли, сидели молча и думали каждый о том, что он не дожил до этого тихого июльского вечера, не дожил до первого теплого хлеба.

…Утром Василий Афанасьевич разрешил нам идти в Елхи — искать, как шутил Гриша Завгороднев, его ногу. Загрузили мой рюкзак щедро выданными Олей продуктами, взяли два карабина, патроны, ведро, чтобы сварить обед, и тронулись. До Елхов километров двенадцать. Для нас, здоровых, не расстояние, а вот для Гриши…

Еще с вечера он решил идти пешком. Сколько ни упрашивали ехать на велосипеде, он не соглашался. И тогда мы пошли на хитрость: попросили у него велосипед, чтобы везти на нем продукты. Гриша, видно, разгадал наш маневр, но велосипед дал. Ездить на нем мог только Гриша. Там была лишь одна педаль для правой ноги, напоминавшая стремя.

Привязав рюкзак к багажнику, я повел велосипед. Повесили на раму велосипеда, где Гриша крепил свои костыли, карабины и подсумок с патронами. Шли не торопясь, в такт постукиванию Гришиных костылей. Я еще никогда не видел Гришу таким. Он светился, словно шел на свидание. Говорил, говорил без умолку.

— Вот за этой балочкой начинается земля майора Свиридова. Смотрите, каким клином вдается лощина. Видите вон ту темную полосу, видите? — И Гришины костыли начинали чаще стучать о дорогу. — Все это свиридовский артдивизион занимал. Потом майора убило, а место так землей Свиридова и называли.

Гриша перескакивал с одной стороны дороги на другую, вдруг замирал, вытянув шею, потом срывался с места, нервно и быстро объясняя:

— А передовая проходила вон там! Это передовая, а боевое охранение дальше — надо пройти вперед метров двести. — Он опять замер, настороженно вытянул шею, словно принюхивался к чему-то. Пошарил быстрыми глазами вокруг и неожиданно крикнул: — Вон там я у них с рацией сидел! — Он показал костылем вверх. — Видите разбитый транспортер? А чуть правее кустик. Между ними был наш блиндаж. Ночью я приполз к ребятам на брюхе, а утром, чуть свет, нас начинали выбивать Гансы. С полчаса молотили артиллерией и «Ванюшами»,[15] небо с землей перемешивали, а потом двинули. Когда я протер глаза, танки уже на фланги вышли и пехота прилипла к ним. Могли выручить только наши артиллеристы.

И вдруг, остановившись, Гриша спросил:

— Знаете, какие глаза у человека, когда на него идет танк? О-о-о, братцы… Лучше этого не видеть. — И он покачал головой. — Смотрит человек на тебя, а у него лицо плывет как студень. От такого взгляда не то что ноги — язык отнимается. А мне с КП связь держать надо. Силюсь сказать — и не могу. Прямо шок какой-то. Потом отошел и благим матом закричал: «На прямую наводку но танкам! Мать вашу!.. Отсекайте пехоту». — Он перевел дыхание и уже спокойно продолжал: — Не обошли и к передним траншеям нашей пехоты выскочили. Передаю свои координаты. И вал огневой прямо на нас пошел…

— А как же вы? — испуганно посмотрел на него Шурка.

— Да так, как все, — протянул Гриша. — Затаились, как суслики, обняли матушку-землю… А мне еще и глядеть надо, чтобы корректировать огонь…

Он умолк. Дорога спустилась в лощину. Ее пологие склоны почти сплошь изрыты громадными ямами. В них укрывали автомашины, лошадей и боеприпасы. Края ям почти повсюду обрушились, оплыли и густо заросли жирной лебедой, хрупким молочаем и тонкой повителью. Гриша в несколько прыжков подскочил к одной яме, потом к другой. Он метался по лощине, словно за ним гнались.

— Где-то здесь был свиридовский КП. — Точно стрелы, бросал он быстрые взгляды по сторонам. — Где-то здесь. — И он скакал от одного разрушенного блиндажа к другому.

Мы еле успевали за ним.

Как только спустились в лощину, меня сразу стало мутить от сладковатого трупного запаха. Он исходил из развороченных блиндажей, откуда-то из-под травы, и запах нагретой солнцем земли и зелени не мог заглушить его. Я отдал велосипед Шурке и поспешил выбраться наверх. Славка презрительно посмотрел в мою сторону.

— Чего нос воротишь?..

Славка достал из окопа погнутую и пробитую осколками катушку связистов. Взял в руки обрывок телефонного провода, перекинул его через плечо и побежал. Изуродованная катушка точно живая запрыгала вслед за ним. Шурка положил на траву велосипед, спрыгнул в окоп и ковыряет землю обломком черенка лопаты. Гриша ушел метров на триста вперед, легко скачет от блиндажа к блиндажу. Вот он остановился, машет поднятым вверх костылем. Я бегу к нему. Гриша уже нырнул на дно траншеи, и его светлые вихры поплыли над бруствером. Из траншеи и к моим ногам полетел обломок автомата. Кожух ствола сплющен, приклад разбит. Остался ли в живых его хозяин? Подержал в руках и бросил к вороху снарядных гильз. Сколько же здесь этих гильз! Если их и собирали, то только зимой или раннею весной, но вряд ли. Тогда этим заниматься было некогда. Кучи гильз проросли травой.

Из траншеи выпрыгнул Гриша. Лицо в капельках пота, волосы разметались, глаза сухо блестят.

— Точно, это место батареи старшего лейтенанта Галиева. По блиндажу узнал. У них последняя ступенька из ящика снарядного. Грязь была, положили ящик, а потом втоптали его в землю. Это они тогда нас выручили, когда танки прорвались… Гвардейцы Галиева здесь зубами за землю держались.

Шурка сунул мне в руки велосипед и плаксиво простонал:

вернуться

15

«Ванюша» — разговорное название по аналогии с разговорным названием «Катюша» (Германский буксируемый реактивный миномёт Второй мировой войны «Nebelwerfer»), так же за характерный звук, издаваемый снарядами, получил у советских солдат прозвище «Ишак». (Прим. верст.).