Изменить стиль страницы

«Но что эти бомбежки? — размышлял я. — Вот если бы они каждый день прилетали, да еще и не один раз, да „катюшами“ жахнули. Вот тогда бы… — И тут же возражал себе: — Нет, „катюшами“ не достанешь, и дальнобойки не возьмут, от нас до Бекетовки по прямой километров двадцать… И все равно надо бить их. А то живем, словно на курорте. Скоро забудем, как мины и снаряды рвутся. Вон Сережка и Вадик бегают везде и уже не прислушиваются, что где-то стреляют. Только мама и тетя Надя все еще не верят в эту тишину и, как только завидят самолеты, сразу кричат: „Сергей! Вадик! Где вы?“ — и готовы бежать…»

А бежать было некуда. У деда не то что блиндажа, даже окопа не имелось.

А зачем? — говорил дед. — Погреб есть. Всегда в погребах отсиживались.

— Тато, тато, — сокрушенно качает головою мама. — Не видели вы тут ничего. Какой погреб? От кого вы там спрячетесь? От мышей?

И они с тетей Надей в который уже раз принимаются уговаривать деда вырыть блиндаж или хотя бы как-то приспособить под него погреб. Но дед и слушать не хочет. Не действует на него и такой их довод:

— Немцы вон тоже не дураки, вырыли себе за домом блиндаж.

— Им надо прятаться, а мне чего? Я дома.

А вот сегодняшней ночью бомбили где-то совсем близко. Мне показалось, что один раз взрывы прогремели у молочной фермы (вот бы разнесли немецкую бойню!), так дед нас всех звал из кухни в погреб. Мы с Серегой даже вылезать из-под тулупа не стали. Подумаешь, три бомбы кинули. А дед испугался. Может, не за себя, а за нас, но все равно испугался. Будил, будил нас, а потом выбежал во двор и тут же вернулся в кухню.

— Давайте, давайте в погреб. Там вон супостаты, как хорьки, из дому в подштанниках выскакивают.

Мама и тетя Надя хоть и неохотно, но поднялись и сидели одевшись, а мы, мальчишки, продолжали лежать. Дед посуетился, посуетился вокруг нас и, не найдя поддержки, тоже присел на лавку и стал почти кричать, нашим надо еще сильней и чаще бомбить супостатов.

— По балкам, по балкам надо бить, там они, как суслики, на зиму зарываются.

Дедушка раскричался так, что маме тоже пришлось повысить голос. Кончилось это тем, что проснулась Люся (от бомбежек она не просыпалась, только от крика), и тогда дедушка угомонился, затих. Теперь разговаривали мирно, успокоенно. Я слушал приглушенный говор, прерываемый взрывами, которые покачивали ветхие стены кухни, стряхивали с потолка пыль и землю, и думал, что хорошо бы посмотреть, как бежал в кальсонах тот немец, который носил на мундире плетеные погоны. Куда смотрела высокая тулья его фуражки? В небо или в землю? А этот толстяк. Как же он? Выйдет из машины, поднимется на крыльцо и, как рыба, глотает воздух. Вот бы была потеха глянуть на него! А то уставится своими оловянными глазами и кривит толстые, как у сома, губы, будто боится о нас взглядом запачкаться.

Ничего, вы еще побегаете, вам еще отольются и наши слезы, и наши муки, и наши смерти…

Бомбить и палить по самолетам уже перестали, хотя еще и слышался их удаляющийся гул.

Конец октября, мы уже неделю как здесь. Жизнь у нас другая. Вот даже раздетые спим, едим почти досыта (если бы мамы не экономили, то и досыта), не трясемся от страха, Вадик не кричит, как обваренный кипятком, — жизнь совсем другая. Но куда ж она приведет?

— Уже предзимье, — вошел вчера утром в кухню дед и постучал сапогом о сапог, как стучат только с мороза. — В этих хоромах мы не перезимуем.

Все согласились. Не перезимуем. А что? Что дальше? Ждать наших. Они рядом. Вот если сейчас затихнет Люся и все уснут, то можно будет услышать канонаду. Я ее каждую ночь слушаю. Она не удаляется и не приближается.

— Значит, наши стоят.

— И немцы стоят.

А кто такой Юрка? Дурит мне голову, что он из эвакуированных, а сам Сталинград знает как свои пять пальцев. В армии был, да в плен небось попал. По всему видно. А сейчас живет в «примаках» у бабки Прасковьи… Дед говорит, что теперь бывает и такое: прибиваются к семьям чужим. Кто за сына, кто за брата, а кто и за мужа и за отца сходит. Чтоб немцы не угнали в лагерь.

Только чего он от меня-то скрывает, я же ему про все рассказываю. Не доверяет?.. Ходят зачем-то к Парасочкину хутору. Там и хутора-то никакого нет, давно одни развалины. Бросили его все, когда колхоз организовывали, и переехали в Гавриловку. Я видел, как Юра оттуда с Васькой шел, и припер его к стенке. Рыбу, сказал, ходили ловить. А у самих пустое ведро. И дедушка ходил туда два раза. Говорит, у него там вентеря стоят, а рыбы тоже не принес. Харчи какие-то брал у мамы, говорил: на целый день, а пришел через три часа. Меня не взял. В другой раз возьму, пообещал.

Может, сегодня и на ячменное поле не возьмет. Собираемся, собираемся, а у него все дела какие-то…

Нет, дедушка не обманул меня, сдержал слово, и мы поехали к какой-то Кривой балке искать ячменное поле. День выдался холодный, без солнца, дул пронизывающий ветер, и дедушка все время прикрывал мою спину полой своего вытертого старенького полушубка. Когда переезжали вброд речку, я заметил, что в гуще камышей тускло блестит ледок.

— Скоро и Червленая замерзнет, — сказал я, но дедушка поправил меня:

— Это ерик, а не речка. — И, помолчав, без иронии добавил: — Ты должен замечать дорогу, раз в разведчики собираешься.

Степь была густо изрыта окопами, особенно много вывороченной земли у ложбинок, балочек, редких кустиков. Дедушка держался от этих мест подальше, направлял Дончака по колеям подвод или автомашин, которых здесь отпечаталось великое множество. Неожиданно мы увидели вереницу подвод. Дедушка приложил ладонь ко лбу, хотя никакого солнца не было, рассматривал длинный обоз.

— Знаешь, лучше нам с ними не встречаться. — И отвернул Дончака в сторону.

Мы потрусили параллельно обозу, держась от него почти в километре. Ехали туда, откуда шел обоз, и скоро увидели последнюю подводу.

Дедушка повернул ближе к грейдеру. Нам нужно было пересечь его, чтобы добраться до Кривой балки. Дончак так и рвался, поворачивая голову туда, куда уходил обоз, раза два заржал звонко и протяжно, и я впервые услышал его красивый трубный голос строевого коня. Наверное, за это ржание дедушка стегнул его кнутом и сердито прикрикнул.

Поехали быстро, без опаски, и вдруг откуда-то, скорей всего из балочки, вынырнула отставшая подвода, и мы оказались метрах в ста от нее. Рядом с подводой шел высокий солдат в фуражке. На телеге, повернувшись к нам спиной, сидел немец в шинели, видно офицер. Его внимание привлекло ржание Дончака. Он проворно соскочил на дорогу и что-то закричал солдату, указывая на нас. Тот сразу придержал своих коней и замахал руками, подавая знак остановиться и нам. Но дедушка, будто и не заметив его, продолжал ехать, только немного отвернул Дончака от грейдера. Солдат сердито бросил вожжи на подводу и закричал еще сильней. Офицер свернул с грейдера, прыгнул через кювет, намереваясь бежать за нами, но потом раздумал и что-то крикнул солдату.

— Все, отъездились, — растерянно повернулся ко мне дедушка.

Обозник схватил с подводы винтовку и побежал к нам. Мы остановились, а он все еще бежал, выкрикивая и размахивая винтовкой.

Обознику до нас оставалось метров двести, и немец-офицер, считая, что дело сделано, с минуту постоял, посмотрел в нашу сторону и тут же вернулся к своей подводе.

— Коня, супостат, приказал забрать, — опять простонал дедушка и стал лихорадочно озираться по сторонам, будто искал место, куда укрыться.

Обозник подошел к нам. Это был молодой, крепкий мужик лет двадцати пяти, с большим черным чубом и красивыми темными глазами, в которых, как мне показалось, светилась радость. Он миролюбиво махнул нам рукой, приказывая слезать с двуколки, подошел к ней, сунул руку под подстилку и мешки, на которых мы сидели и, не гася в глазах радостного удивления, от того, что ему попалась такая добыча, подошел к Дончаку.

Дедушка уже стоял на земле, но вожжи из рук не выпускал, а солдат обходил лошадь похлопывал ее то по крупу, то по холке, то по шее и весело прищелкивал языком. Потом он положил винтовку на бугорок и подошел к оглобле, за которую был завязан чересседельник.