Изменить стиль страницы

— Матушка, Глафира Герасимовна, нервы свои из-за них в пружинку не скручивай, — сыпала скороговоркой монахиня. — В людях ноне мало порядочности. Гулящих бабенок здеся табун собрался. Чтобы осередь нас втереться, они морды вуальками прикрыли. Но я их разом узнаю, они всем от нас, порядочных, разнятся.

На пароходе у трапа стоял молодцеватый офицер в черкеске. Это князь Мекиладзе. На груди у него блестели позолоченные гозыри. Его осиная талия перетянута тонким ремешком, на котором висели кобура и кинжал, осыпанный самоцветами. У князя красивой линии орлиный нос и хищный взгляд глаз, а его стройная фигура была хорошо знакома жителям Екатеринбурга, ибо князь долгое время состоял адъютантом у полковника принца Риза-Кули-Мирза, перса по происхождению, пребывавшего в рядах русской армии.

Лихо заломив папаху, Мекиладзе временами, наводя среди пассажиров порядок, хлестал коричневым стеком мужские спины, но обладатели их отвечали на его похлестывания подобострастными улыбками…

***

Под обрывом, у помятого кустарника сложены чемоданы и корзины. Возле них седобородый матрос Егорыч, прищурившись, смотрел на толпу, лезшую на пароход. Адмирал Владимир Петрович Кокшаров стоял за чемоданами. Был он коренаст, с суровым, хорошо выбритым худым лицом, с бородкой как у египетских фараонов. Усталые глаза адмирала смотрели на происходящее вокруг из-под лакированного козырька офицерской фуражки, низко надвинутой на лоб над кустистыми бровями.

Настенька в том же черном платье держала под руку слепого мичмана Сурикова. Черная лента перечеркивала его бледное лицо.

К ним подошли солдаты с Корешковым. Козырнув адмиралу, Корешков поздоровался с Настенькой.

— Доброе утречко, барышня!

Настенька, взглянув на Корешкова, улыбнулась. На шинели, на груди его, на банте георгиевских лент блестел золотой солдатский «Георгий».

— Здравствуйте, Прохор Лукич.

— Явился, стало быть, с товарищами пособить вашему семейству погрузиться. Дозвольте, ваше дитство, — отдал он честь адмиралу, — оказать посильную помощь. Сами понимаете, что округ творится. Медлить посему опасно. Людишки, того и гляди, до отказу набьют посудину, так что можете оказаться вовсе без места. Шалеет народ со страху. Видать, не слыхали, что возле трапу женщину с ребенком насмерть помяли.

Адмирал с удовольствием посмотрел на подтянутого пожилого георгиевского кавалера.

— Сибиряк?

— Никак нет. Волжанин. Захлестнула смута меня и аж под самую Сибирь щепкой кинула. Революция. У нее законы, дозвольте сказать, вроде как беззаконные.

— Какого полка?

— Германскую воевал в Фанагарийском, а ноне в двадцать седьмом Камышловском. Пятеро нас тутука от полка.

— А полк где?

— Не могу знать. Раскидало его после страшных боев на Сылве.

— Это плохо, братец.

— Хуже быть не может. Бывший наш командир генерал Случевский тоже здеся.

— Может, с погрузкой все же подождать?

— Никак нет. Медлить нельзя. Суворов-генералиссимус частенько солдатам говаривал, что промедление — смерти подобно.

— Тебе виднее, братец.

— Благодарствую, ваше дитство. — И Корешков приказал солдатам: — Разбирайте, братаны, чемоданы. Только с полной аккуратностью. С дочкой, ваше дитство, я по ночной оказии заимел честь знакомство свести.

Солдаты начали разбирать чемоданы.

— Этот не троньте. Сам понесу, — Егорыч показал на коричневый.

Корешков нахмурился.

— Тебе, матрос, не к лицу со своими таким манером разговаривать. С разрешения его дитства ребята за вещи берутся. Поседел, а понять не можешь, что мы народ бывалый, а вдобавок фронтовики. А окромя всего прочего жулики с нашими ликами не родятся. Крест видишь на груди? Им меня за честную солдатскую храбрость под Перемышлем наградили. Честность мою, к примеру сказать, может тебе барышня засвидетельствовать.

— Зря, служивый, обиделся на меня. Я не хотел. Пускай любые берут, а только этот сам понесу.

— Вот это понятная форма разговора. Чать все военной жизни хлебнули не по своей воле.

Корешков, хлопнув Егорыча по плечу, посмотрел на Настеньку.

— Дозвольте, барышня, одно дельное соображение высказать.

— Говорите.

Корешков нагнулся к уху Настеньки:

— Колечко с камешком лучше сымите. Камешек, по моим понятиям, не дешевый, а у народу в мозгах может худое пошевелить.

— Вы правы.

Настенька сияла с пальца кольцо, положила в кожаный саквояж, который держала в руках.

— Можно трогаться, ваше дитство. Вы сами с дочкой и господин мичман промеж нас встаньте. Ты, Кузя, ставь корзину наземь. Порожняком пойдешь в нашем авангарде. К винтовке штык примкни. В нем для нас большая подмога, потому кому охота на его шильце натыкаться. Дозвольте трогаться, ваше дитство…

***

Пароход, глубоко осев, на закате отвалил от берега, оставляя за собой вспененную воду, провожаемый оставшимися на берегу беженцами.

Мекиладзе устроил Случевского в роскошной каюте. Благодарный генерал назначил его комендантом парохода.

Мекиладзе метался по палубам, устраивая высокопоставленных пассажиров. Лихо освобождал своей властью каюты, захваченные чиновниками и купцами. Некоторые толстосумы охотно откупались от власти коменданта, карманы кавказского князя наполнялись золотыми монетами и слитками, и все у него шло как по маслу…

Однако через час пути у Мекиладзе произошло столкновение с капитаном парохода, когда он устроил нескольких женщин, выжив из собственной каюты помощника капитана. Капитан оказал расторопному офицеру должное сопротивление, и горячему горцу пришлось отказаться от своей затеи.

***

Услужливое эхо прибрежных лесов старательно повторяло монотонное шлепание колесных плиц по воде. Леса скатывались по берегам с косогоров.

Пассажиры, изнеможенные погрузочной суетой, криками, борьбой за места, наконец разместились, заняв даже самые глухие пароходные закутки. С лиц исчезла озабоченность, соседи стали внимательно присматриваться друг к другу. Знакомились, заводили разговоры, друг перед другом охотно раскрывали корзины и погребцы со съестными припасами. Кое-кто охотно делился подробностями, как лучше заваривать чай фирмы Высоцкого, фирмы Губкина и Кузнецова.

Каюты первого и второго классов заняли военная и чиновничья элита, промышленники и самые состоятельные купцы Екатеринбурга. Это были пассажиры, жившие на берегу в крестьянских избах и в пакгаузах, у которых чад костров не пудрил лица копотью и сажен.

Адмиралу Кокшарову каюты в этих классах не нашлось, но он довольно прилично устроился с дочерью и мичманом Суриковым в одном из углов рубки второго класса. Об этом узнал капитан парохода и освободил для престарелого адмирала свою каюту. Убедить старика занять ее он не мог, а потому просто распорядился, чтобы матросы перенесли адмиральские пожитки к нему в каюту.

Вскоре после ужина молодые дамы, сменив туалеты, кокетничали с офицерами… На палубах все чаще слышался веселый смех, которого не было на берегу.

В открытых пролетах стояли на постах вооруженные солдаты и посматривали на прибрежные леса, уже сливавшиеся с вечерней темнотой. Среди них был Прохор Корешков. Хорошо зная устав солдата на посту, он на пароходе допускал некоторую вольность, вел беседу с матросом Егорычем, с которым в охотку уже успел попить чаю.

Они говорили о германской войне, обо всем, что Корешкову пришлось пережить в окопном сидении, и конечно, немало было сказано о вшах, особо ненавистных любому солдату. Попутно вспоминали Корнилова и Керенского. Корешков и Егорыч в Октябрьские дни в Петрограде не были, но оба люди грамотные и внимательно читали газеты.

О недавних днях эвакуации из Екатеринбурга Егорыч говорил по-матросски сдержанно. Корешков, напротив, судил обо всем зло, напористо, не без крепких словечек. Стоявший с ним на посту рыжий солдат внимательно прислушивался к разговору.

— Я тебе так скажу, Егорыч, — напирал Корешков. — Эти самые большевики чем народный замысел к рукам прибирают? Понятным словом! Они запросто разъясняют, что, дескать, народ — хозяин земли. А ведь для мужика всякое слово о земле, самое святое слово. Вот, к примеру, в крестьянском сословии в земле все. Он спит, а сны о земле видит. Потому с землей у него жизнь воедино слита. Да что говорить. Земля она земля и есть. О ней русский мужик боле всего тоскует, потому всю свою силу работой ей отдает, а ведь знает, что она чужая, барская, и к старости подходит с мыслишкой, что только смертью своей займет в ней вечное место длиной в три аршина.