Часто они сами приходят в тюремный замок и выдают себя и эта самовольная выдача бывает всегда зимою, когда уж нет никаких средств спастись от мороза.
По сибирским деревням искони существует обычай выставлять на ночь за окна молоко, хлеб, иногда и мясо для несчастных.
— Для чего вы это делаете? — спросит иногда проезжающий.
— А для несчастных, батюшка, они ведь тоже люди: пить, есть хотят.
— А вы их не боитесь?
— Нет, ничего… Оно правда, что другой раз и подумаешь, как бы мол они красного петуха не подпустили, ну и поставишь крыночку за окно, все же безопаснее.
— Так, следовательно, вы только из боязни ставите за окно пищу?
— Нет, пошто из боязни: все же они несчастные… Голодным и Господь велит пищу давать!
Но этой милостыней, отдаваемой и из жалости, и из боязни, рысаки не всегда пользуются, только храбрые из них заходят в деревню, а остальные предпочитают голодать, кормиться травой, древесной корой, чем заходить в деревню и рисковать своей свободой.
Если число бегущих рысаков порядочно, то есть человек 10–15, то, вооружившись хорошими дубинами, они темной ночью входят в деревню, быстро выпивают молоко, забирают пищу и, оглядываясь, спешат убраться поскорее в лес…
У меня был один знакомый из рысаков, водворенный на жительство около Читы. Он шестнадцать раз был пойман и шестнадцать раз его наказывали. (В то время еще существовали плети).
Когда я познакомился с ним, он был уже 70 лет.
— Что же, дедушка, — спрашивал я, — заставляло тебя бегать?
— Стар стал теперь, не могу уж больше, — грустно говорил старик, сидя на крылечке почтового двора.
— Я говорю, что тебя заставляло бегать?
— А что заставляло? — Все на родину хотел пробраться, хоть бы одним глазком-то на нее, матушку, посмотреть, хоть бы так, издали…
— И не посмотрел?
— Нет, не посмотрел; раз было до города Перми добрался…
Старик замолчал, вздохнул и видимо отдался грустным воспоминаниям.
— Ну что же, дедушка? Добрался, говоришь, до Перми, — отчего же дальше не шел?
Старик грустно поднял голову, как будто очнулся от забытья и сказал:
— Да зима уж больно люта была, невтерпеж стало, пошел в тюрьму, говорю: непомнящий родства…
— И что же?
— Вздули и опять сюда переслали.
— С тех пор больше не бегал?
— Нет, еще раз около города Тобольскова, тоже далеко отсюда, там меня поймали; народ-то там больно избалованный…
— Как избалованный?
— Да так, — нашего брата беглова ловит.
— Ну, еще докуда доходил?
— А еще-то, все около Иркутскова да Томскова, тут все попадался.
— Зачем же ты, дедушка, бегал, когда видел, что нельзя выбраться?
— Да так уж, после, бегал… Скучно было!
— Голодать же хуже?
— Может и хуже, да уж так… тянет…
— Куда же тянет-то?
— Эх, родимой ты мой! Весна-то как наступит, сердце затомится, заноет, места не находишь, только и на уме, как бы теперь в лес… знакомые тропинки разные вспомнятся, ручейки… Холод и голод, все забудешь и спишь и видишь лес, ну и убежишь… А то и на ум нейдет, что опять спину вздуют…
— Теперь уж больше не хочешь бежать?
Старик поднял на меня свои истомленные ввалившиеся глаза, посмотрел, помолчал, вздохнул, глубоко вздохнул и заплакал, тихо-тихо заплакал.
— Не плачь, дедушка… выпей вот лучше винца, — предложил я.
Старик протянул руку за рюмкой, выпил и показал на ноги.
— Ноги-то вот стары стали, не хотят служить, — проговорил он, вздыхая.
— Ужели бы ты опять побежал?
— Побежал бы!
И старик замигал глазами, стараясь удержать слезы…
Если на забайкальской тропе были устроены кордоны для поимки беглых, то и это, во всяком случае, не остановит их: они отыщут себе другую дорогу, — пойдут на высокие гольцы Хамар-Дабана, (самая высочайшая и крутая гора по кругобайкальской дороге), пойдут на Тунку, потом на речку Иркут. Кордоны могут только затруднить их путь, а пути они себе все-таки найдут. Они прокрадутся везде, где только может пройти нога человека. Бывали такие случаи, что рысаки проходили по южной стороне Саянских гор и оттуда выходили в Западную Сибирь, в Томскую губернию.
В этих полуголодных, оборванных, истомленных бродягах все-таки проглядывает то природное удальство, та сметливость и храбрость, с какими, лет 250 тому назад, пробирались по неведомым рекам, горам и лесам русские люди для покорения Сибири.
VI
В мае 1860 года я снова был у Байкала в селении Посольском. Приехал я, как оказалось, рано — пароход не делал еще ни одного рейса и был на противоположной (Лиственничной) пристани. Остановился я у одного знакомого старичка, который, в первый мой проезд через Посольское, много беседовал со мною о прибайкальской жизни.
— Что, ваша милость, опять к нашему Святому морю приехали? — спрашивал он.
— Да, как видите, опять.
— Доброе дело, доброе дело. Вот поживите у нас, побеседуйте с нами.
После обычных расспросов старичок стал хлопотать об устройстве для меня помещения.
— Да вы не беспокойтесь. Я долго не проживу, — вот как только пароход придет, тотчас и уеду…
— Ну, до этого еще далеко, — неделька-другая пройдет.
Я засмеялся, думая, что старичок шутит.
— Вы, ваша милость, не смейтесь. Недельку-то вы уж у меня погостите, это уж беспременно, а то и две…
— Что вы! Что вы! Льды давно прошли.
— Это вы верно сказали, только они и назад, пожалуй, могут воротиться, им все же, как ни на есть, скучно с нашим-то берегом расставаться. Вот они и придут опять, проститься, значит, придут, с берегом-то.
— Нет, дедушка, теперь они уже не придут: погода очень теплая стоит.
Старичок улыбнулся.
— А оно может, ваша милость, и правду говорите, только, по нашему-то, по-стариковски, кажется, льды должны воротиться, а впрочем — все Бог!..
Прошел день, два. Мы наговорились со старичком и о рыбной ловле, и о Верхнеудинской ярмарке, бывшей в январе месяце, и о том, что, после занятия Амура русскими, в Забайкалье стало все дорожать; вдоволь наговорились мы обо всем, а парохода все еще не было. Погода стояла тихая, теплая. На Байкале не было видно ни одной льдины, светло-голубая масса воды покойно лежала в своей громадной котловине, отражая в себе, как в зеркале, лучи весеннего солнца. Небо было чисто. На отдаленных вершинах кругобайкальских гор тоже блестели яркие лучи солнца, переливаясь различными цветами на вечно снежных сопках гольцов. В Посольском воробьи весело прыгали около возов проходивших обозов, подбирая разбросанные клочки сена. Казалось, весна давно уже наступила и я был в полной уверенности, что вот-вот выплывет из отдаленной синевы Байкала сначала неясная точка, потом покажется труба, дым… и через несколько времени пароход запыхтит на посольской пристани. Но прошло и три дня, а на байкальской синеве никакой неясной точки не показывалось.
— Что это, дедушка, какая чудесная погода, а парохода нет?
— Погода чудесная, это вы, ваша милость, справедливо говорите, только я вас спрошу, далеко ли у вас шуба лежит?
— Это зачем?
— Да так. Вы ее около себя поближе кладите, не ровен час, заморозит…
— Полно вам! Вы все шутите…
— Нет, в самом деле. Вы мне, старику, поверьте. Я уж слышу, что скоро заморозит. Такая погодушка закрутит, что и Господи помилуй!
Наутро вышел я к Байкалу и не узнал его. Куда исчезла весна и тихая синева на море и красота отдаленных гор. Все исчезло, изменилось и изменилось резко, вдруг, как изменяются декорации в волшебных балетах: берег был забросан громадными льдинами, дула страшная метелица с дождем, снегом, изморозью и всякими прочими осенними дарами. Берег, по которому накануне вечером спокойно, одна за одной, рассыпались тихие воды Байкала, — этот берег был заметен снегом, обледенел и на нем громоздились одна на другой глыбы льда. Вдали, вместо разнохарактерных очертаний горных вершин, виднелась сплошная серая масса туч, а под ними, внизу, на Байкале, трещали, шумели и боролись одна с другой громадные льдины; ветер нагонял их к берегу и, казалось, наступила вторая осень.