Изменить стиль страницы

А потом, несколько лет спустя, Таня познакомила мужа с Константином Дмитриевичем. И был все тот же «Националь». И зачем она тогда их знакомила? Чтобы Цветков мог бывать у них в доме — Тане этого хотелось. И профессору этого хотелось, за столом он рассказывал интересные вещи — заметно старался понравиться Вальке; первым выхватил бумажник платить по счету, получилось неловко, муж багрово покраснел и посмотрел на Таню не предвещавшим ничего доброго взглядом. Он был страдающей стороной, ее Валька, в этой истории. В тот раз в «Национале» он дал понять, что готов ради жены на многие жертвы, способен даже высидеть долгий вечер, томясь досадой. Их профессиональный разговор был ему неинтересен.

Когда Константин Дмитриевич суетливо доставал деньги, Валька, обиженный, поглядывал куда-то поверх головы насмешливо, едва заметно ухмылявшегося официанта (рок! официанты ухмылялись всегда и всюду). Таня вспомнила мужнины стихи под названием «Шутка», он подарил их ей однажды в какой-то их юбилей. Там рифмовались «желания» и «желанная», и «ласками — сказками» — длинная мура, написанная в один миг под настроение. Таня бросила писать стихи в десятом классе и стихоплетства в мужчинах не одобряла. Заканчивалась «Шутка» словами:

Я прошу самой малой малости —
Твоей милости, твоей жалости.
5

Нет, даже территориально Валентин выбирал себе будущую жену неудобно. Ему приходилось ловить Таню на переходе метро, когда она ехала из своих Филей на первую лекцию, чтобы успеть с ней договориться, что они будут делать вечером; он болтался на Моховой, выстаивая вместе с ней в длиннющей очереди в читалку, потом слонялся по балюстраде, ее поджидая. Какие девочки там попадались, какие умственные разговоры велись! — а Денисов угрюмо стоял в стороне и листал свои книжки. Он обедал в подвальной столовой старого университета, где вместо ленгоровских разносолов держалось одно меню все пять лет: борщ, биточки с рисом, кисель малиновый. Тогда еще действовала система заказов, Таня занимала стол, Денисов в очереди выбивал чеки, к столику подходила официантка, кормили быстро и вкусно, но казалось, все на них смотрят, и было неловко, что Денисов отказывается брать с нее деньги, обед стоил недешево — около шестидесяти копеек... Денисов высмотрел, выходил, выстоял Таню. Он шел на множество жертв, вроде бы и ненужных человеку столь блистательных внешних данных и столь разумно насыщенной занятости. Он, так уж получилось, с самого начала вложил в нее столько, что уже не в состоянии был от Тани отказаться: это было бы слишком большим поражением. И — кто бы поверил — «сам Денисов», горнолыжник, турист, первая ракетка университета по большому теннису, часами маячил под окнами ее филевского дома. Он ходил на вечера психфака, покорно танцевал со всеми ее подругами, он провожал ее домой: «У вас на Филях одна шпана»; очень скоро он внушил ей это настолько, что она боялась возвращаться одна домой.

А когда на пятом курсе их группа попала зимой в далекое Подмосковье, куда добираться было четыре часа с лишним тремя видами транспорта, а потом еще идти пешком, Валентин был первым и единственным гостем их группы. А ведь у всех к тому времени завелись романы. Валентин привозил пирожные и мясо. «Один гуляш заладил, весь в жилах, — раздраженно тряханула пропитанным кровью пакетом подружка Наташа Шальникова — теперь она первый человек в Пятигорском пединституте, год на Кубе лекции читала, машину гоняет по горам, — лучше бы готовые котлеты возил». С помощью некондиционного гуляша выяснилось, что девчонки умирают от зависти.

Жевали несъедобный гуляш, пили чай с пирожными и наперебой ухаживали за Валентином: «Он-то тут при чем? Татьяна во всем виновата — приворожила».

...Сидя на верхушке горы — с трех сторон синее озеро, гора серебристо-белая — трава с каждым днем выцветала на глазах, — сидя на самой макушке, но в тенечке и как бы в ложбинке, заслоненная от продувного ветра, Таня лениво глядела вокруг, не веря, что не надо никуда бежать. Озеро было гладкое-гладкое, как застывшее желе, изредка доносился отчаянный предсмертный крик петухов, приносимых в жертву на пороге древней церкви — многовековой ритуал, не заключавший в себе ничего, кроме чистой радости, и потому не страшный даже в отдалении, даже оторванный от живых, возбужденных лиц участников действа и его зрителей. Розовые, почти белые божьи коровки ползали у самого носа, от горы шло человеческое тепло.

На верхушке человечьим теплом нагретой горы проплывала в памяти жизнь — целых двадцать шесть лет! И все больше казалось ей, что она мало заботится о муже... Что скрывать, лабораторские дела, новые знакомые по «Ботсаду», новые дружбы и прежде всего сама наука занимали Таню все больше. Ей нравилось теперь то, что вызывало веселое недоумение в университете, — сам процесс познания и научения: долгие, без лишней болтовни часы в Ленинке, конспектирование, переводы с английского, ей нравилось составлять тематические обзоры, ей страстно хотелось получить кусок самостоятельной работы, научиться технологии постановки и оформления эксперимента. Такая романтическая издалека профессия оказывалась суммой навыков, которыми предстояло овладеть. Кстати, лаборатория тогда называлась по-другому: «Труд и личность», проблематика, любезнейшая сердцу шефа. У шефа была тактика — возвышать молодежь. Десять лет назад шеф был еще молодцом, сыпал комплиментами, дарил байками о старом университете, о золотых годах советской психологии, когда он, одержимый энтузиазмом, мотался по железным дорогам и шахтам, составляя «розы профессий». Он помнил массу смешных и печальных историй: изменилась техника, изменились профессии, изменилось отношение психологов к самим себе — в годы юности шефа они были твердо убеждены, что их наука способна осчастливить человечество. Отношение к психологии ее творцов и исполнителей в те далекие годы было почти религиозным.

Таня слушала шефа, как слушала в детстве тетю Капу, — веря каждому слову. И шеф, совсем как тетя Капа, оживал от собственных рассказов, поблекшие, слезящиеся глаза его становились голубыми, стриженные под бобрик седые волосы воинственно топорщились дыбом, откуда-то из небытия выплывала большая, уверенная в себе челюсть, скошенная десятилетиями бед и унижений.

Кухня, пеленки, первые Петькины слова, Валентиновы первые существенные успехи в работе, ожидание квартиры — все это занимало Таню, но не меньше увлекал ее собственный начинавший складываться мир — интересов, привязанностей, антипатий. Она определялась в науке в те годы. Мир расплывчатых категорий и понятий, куда все больше уходила Таня, был катастрофически чужд мужу, однако Таню не оставляла надежда, что со временем он поймет и примет. Ведь он так понимал все, что касалось быта, внимания к ней, любой мелочи, относившейся к ее здоровью. Ей вспоминались вроде бы мелочи. Как должен был родиться Петька. Как Валентин объездил весь город в поисках бумажных пеленок, закупив тысячу штук. Финские пачки заняли полкомнаты — свекровь поджала губы, смиряясь с непорядком. И голос его, когда он позвонил ей в роддом на следующий день после рождения Пети: «Танюша, ты?»

И, пустая, легкая, непривычно невесомая, услышав всхлипывающую паузу, она не сразу догадалась, что он плачет.

Телефон стоял в самом конце коридора, огромный фикус заслонял окно, сквозь зеленые листья сыпал неслышный снег.

— Таня, Таня! — бормотал муж и, не справившись с собой и стыдясь этого, повесил трубку.

А так хотелось ему все рассказать — так долог был путь до конца коридора.

...Давно себя не помня, ощущая себя куском страдающего мяса, потерявшего облик человеческий, она металась уже двое суток, охрипнув от напряжения борьбы, совершавшейся независимо от нее ниже поясницы. «Что ты, девка, пищишь? — раздражалась нянечка. — В голос кричи, дура, помрешь — не заметят». Таня начала кричать, но и крик не помогал.