Изменить стиль страницы

Незадолго перед налетом корректор газеты на немецком языке «Зольдатен-фронт-цейтунг» младший лейтенант Мишин, только что назначенный и. о. редактора — лишь на войне возможны такие молниеносные карьеры, — начал мне рассказывать о замечательном австрийском писателе Роберте Музиле, вовсе у нас неизвестном. Когда Мишин еще учился в инязе, заведующий кафедрой немецкого языка подарил ему за отличное произношение толстенную книгу «Дер Манн оне Ейгеншафтен», с которой Мишин не расставался до самой войны. Из всех нас Мишин единственный был боевым офицером — командиром пехотного взвода. К нам он попал из резерва, потеряв в боях под Москвой почти весь свой взвод, и выделялся среди вчерашних штафирок серьезным отношением к опасности, особенно, как и все фронтовики, — идущей с неба. Мы, грешным делом, с большой неохотой отправлялись по сигналу воздушной тревоги в щели, вырытые посреди двора ПУ, а Мишин проявлял озабоченную поспешность, заставлявшую нас иронически переглядываться. Через месяц почти беспрерывных бомбежек, потеряв немало товарищей, мы перестали ухмыляться.

В тот раз налет начался в обеденный перерыв. Мы сидели с Мишиным в столовой и уминали перловую кашу на шишечном сале с удивительно вкусным черным хлебом местной выпечки — я до сих пор помню вкус и хруст золотистой поджаренной корочки. По-солдатски бережно облизывая ложку, Мишин пенял мне за плохое знание современной немецкой литературы. Я вяло отбивался именами братьев Манн, Бруно Франка, Ремарка, Деблина, Даудистеля, выдал серию австрийцев: Гофмансталь, Шницлер, Цвейг, Рильке и даже вспомнил писателя-сатирика со странной фамилией Рода-Рода. Услышав последнее имя, Мишин отпрянул, как боксер, нарвавшийся на прямой в челюсть, но тут же встряхнулся и обрушил на меня тяжелые крюки и хуки: Гессе, Вейсс, Леонард Франк, Тракль, Верфель, Додерер — и наконец нанес тот акцентированный удар, который повергает противника в нокдаун: Роберт Музиль!!!

Я не поднялся до счета десять.

— Неужели вы даже не слышали имени Музиля? — спросил Мишин, потрясенный моим невежеством.

— Почему это вас удивляет? Его не переводили.

— Вы же владеете немецким. И потом — имя-то вы могли слышать. Надо уметь вылавливать в мировом шуме необходимые имена.

— А Музиль необходим?

— Вам знакомы Пруст и Джойс — творцы новой прозы. Вы обязаны были догадаться, что есть третий. Бог троицу любит. Почему вы не искали третьего?

— Я не думал об этом. А как с Андреем Платоновым?

— Великий писатель. Но стилистически никогда не будет всемирен. Он непереводим.

— А Пруст и Джойс переводимы?

— Вы сами знаете, что да. Это нечеловеческий труд, но Франковскому с Федоровым и кашкинским выученикам он оказался по плечу. Мы умеем переводить на свой язык все явления мировой культуры, не только книги. Запад к нам не столь внимателен. Ладно, вернемся к Музилю. Нет более горестной судьбы. Великий художник — и почти полная безвестность, нищета на грани голода. Сознание своей силы, раскаленное самолюбие — и необходимость принимать подачки от своих удачливых собратьев. И наконец, утрата родины, горестная и нищая жизнь на чужбине…

В этом месте нас прервали. Зенитки забили внезапно и как будто все сразу. Запоздалый сигнал воздушной тревоги потонул в свисте бомб и разрывах. Служба ПВО снова опростоволосилась. Бомбовозы были уже над городом. Мишин встал, одернул ватник, как-то решительно побледнел и неестественным, деревянным шагом пошел к выходу.

Извилистая, поперек двора щель была забита политработниками. Мы нашли свободное место и сползли туда.

Шестерка «юнкерсов», сопровождаемая черными дымками разрывов зенитных снарядов, тянула к железной дороге. Внезапно один из бомбардировщиков отвалился и, кувыркнувшись через крыло, стал падать на землю. Я подумал, что его сбили.

— Ложись! — крикнул Мишин и скрючился на дне траншеи.

Тут только дошло до меня, что это пикирование. Я почему-то думал, что, пикируя, самолет устремляется к земле носом вперед, а «юнкере» падал, как чибис над весенним влажным полем, и по такой же кривой. Вой пикирования слился со свистом бомб, потом раздались взрывы.

Решив в святом неведении, что опасность миновала, я спросил Мишина, не могут ли домашние прислать ему роман Музиля. Он ответил мне диковатым взглядом, и сразу другой бомбовоз откололся от стаи и рухнул вниз. Они и не думали бомбить железную дорогу, они метили в нас. Да промазали. И довольный, я сказал Мишину, что к нам на фронт едет писатель Петр Далецкий, с ним можно было бы передать роман Музиля. Лицо Мишина исказила страшная костяная улыбка мертвеца, он с такой силой вдавился в рыжую глинистую стенку, что почти вмазал себя в нее. И я увидел, что новый чудовищный чибис опрокинулся через крыло.

Пятый бомбардировщик «научил меня наклону», шестой закрепил этот полезный навык.

За волной пикирующих бомбовозов появилось несколько звеньев «хейнкелей», ронявших бомбы с высоты. Пронзительный свист вжимал меня в стенку траншеи, но Мишина этот свист скорее успокаивал. Его больше страшили провалы тишины. «Бомбу, которая тебя убьет, ты не услышишь», — объяснял он мне. Мы не услышали и ту бомбу, что вырыла глубокую воронку посреди двора ПУ, похоронив в ней замначахо Чеботарева, слишком поздно оторвавшегося от ящиков с гороховым пюре и пшенным концентратом. Но мы, наверное, слышали свист той бомбы, что в квартале от нас разрушила дом, где жила переводчица Белла Кеворкова, и вогнала в ее маленькое смуглое тело все стекло террасы, голубоглазой армяночки Беллы, в которую был влюблен Мишин.

Дали отбой, и Мишин сказал:

— Вы получите Музиля, когда кончится война. Пусть будет лишний стимул выжить.

Таким вот образом состоялось мое знакомство с Робертом Музилем, долго остававшееся заочным. Это напоминает принятое ныне в средней школе изучение писателя без чтения его произведений, так сказать, на веру. Но если в школе подобная метода прививает отвращение к литературе, то меня Музиль, явившийся в вое рушащихся с неба самолетов в свисте бомб, до болезненности заинтересовал.

И когда спустя много лет после войны мы с Мишиным отыскали друг друга, я напомнил ему о давнем обещании. «Не забыли?» — удивился он и в следующее наше свидание принес толстую книгу в картонной папке жемчужного цвета; на бледно-желтой суперобложке размашистым красивым почерком, будто от руки, начертано: Роберт Музиль «Дер Манн оне Эйгеншафтен», а внизу, в коричневом прямоугольнике, имя издателя «Ровольт». Тысяча пятьсот страниц убористого текста.

Я начал читать роман с тем же чувством, с каким семнадцатилетним на песчаном островке под Ярославлем, у сухого кусточка, на который то и дело присаживались пестренькие бабочки-галатеи, раскрыл голубой томик в издании «Академия», с лицом Боттичеллиевой Сепфоры на переплете, столь мучительно напоминавшей Свану его роковую любовь — Одетту де Кресси, и навсегда ушел за Прустом в поисках за утраченным временем. А год спустя в Малеевке я открыл журнал «Интернациональная литература» и пустился в странствие с Улиссом двадцатого века, жалким, гадким, бедным братом в человечестве Блумом. Но сейчас путешествие не получилось; как незадачливый герой Доудистеля из «Неудавшегося путешествия», я остался на берегу. Моего немецкого оказалось недостаточно, чтобы наслаждаться, упиваться чтением, на что настроил меня мой друг Мишин. Я мог читать лишь с помощью словаря, мучительно пробираясь сквозь словесные джунгли, которые для сведущих были райским садом. За день я осиливал не больше трех страниц, таким образом, предстояло года на полтора выбыть из жизни, а это слишком дорогая плата даже за прозу Роберта Музиля. Лучше ждать, когда его переведут.

И вот желанный час настал: наш замечательный переводчик с немецкого С. Апт перевел, а «Художественная литература» издала в двух томах великий и, увы, незавершенный роман. Нет, на рекламных стендах не появились афиши, способные соперничать с будоражащими анонсами концертов эстрадных звезд, не слышно ни взволнованных разговоров в местах литературных пастбищ, ни газетно-журнального шума. Как поется в известной песенке: «А на кладбище все спокойненько». А вот Париж, тоже далеко не провинциальный город, был не на шутку взволнован, когда Музиль впервые появился на французском языке.