Долгая, долгая майская заря. Горизонт окрасился розовым, розовое растекалось все шире, затем высветилось небо, а луна стала белой, как снежок. Распустилось утро, а солнца все не было. Но вот озарились с исподу лиловые облака, и над дальним городищем ослепительно засияла дужка солнца. Затем оно на глазах, буквально на глазах, стало всплывать ввысь.
Эта затянувшая свой приход весна спутала все «расчеты» у животных, у растений, у рыб, у человека. Такая путаница, что все очумели. Плотва-ледянка начала икриться прямо на лед, примерзший ко дну. Когда же лед неожиданно поднялся, а снег на берегу стал яростно таять, образуя ручьи и водоемы во всех впадинах земли, щуки ринулись на икромет в канаву вдоль железной дороги. Нестойкие протоки обмелели раньше, чем щуки отметались, так что многие рыбины оказались отрезанными от Плещеева озера, и браконьеры брали их чуть не голыми руками. То же случилось с язями, попавшими в плен к маленькому болотцу.
А с плотвой-грязнухой вообще непонятно. Настоящего хода ее так и не было. Лишь в одном месте озера, неподалеку от устья реки, в жидком камыше стали попадаться зеркально-гладкие, уже пустые самки. А тёрки не было слышно в этом году, прибрежная треста скучно молчала.
Деревья не распускались до середины мая, так и простояли голые, с набухшими почками. До чего осторожен растительный мир — он не поверил теплу ранних майских дней, не отдал зелени, и верно: целую неделю длились заморозки, даже снег выпадал…
Мое ружье застряло в ремонте — ослаб предохранитель. Я одолжил у соседа одностволку и пошел в ближний лес на тягу.
Лес в полном смысле звенел. Я плохо знал голоса птиц. Я узнавал лишь тонкий, острый свист синиц, странное клацанье дроздов, гортанные, тревожные переклики сорок, другие, самые нежные, самые мелодичные голоса оставались мне неведомы, хотя порой я видел исполнителей. Стройная, изящная птичка сидела на верхушке молодой ели, на светлом, вертикальном побеге, и заливалась так самозабвенно, что подпустила меня вплотную. А когда наконец заметила меня, то перелетела на соседнюю елку, опять на самую маковку, и продолжала с той же ноты, на которой я прервал ее.
Когда я подошел к заветному месту, солнце достигло горизонта. Всю свою последнюю силу оно отдавало земле, покрыв ее горячим розовым золотом. А небо, по-дневному голубое, в чистых, белых, прозрачных облачках, питалось каким-то своим светом. Когда я уже стоял в засаде, солнце село, земля накрылась спокойной тихой тенью, а облака загорелись золотым и малиновым от невидимого солнца.
Я постоял немного, потом переменил место, миновав по пути глубокую балку, наполненную будто лиловым дымом. То был растворенный в низинном, вечерне-влажном воздухе отсвет лиловатых веточек ольшаника, усеянных набухшими почками. Из чащобы кустов, покрывших две балки, вырвались и прошли низом два витютня с такими обтекаемыми, стремительными телами, что они казались не живыми созданиями, а крошечными реактивными самолетами.
Мы с Анатолием Ивановичем поехали охотиться на озерко, но не на то, дальнее, где были прошлый год, а на ближнее — Петраково. Перетащив лодку через отмель, долго плыли полноводной протокой, затем оказались на широком разливе. Я думал, что это и есть озерко, но Анатолий Иванович сказал: «До озерка еще далеко, это болото». Так здесь называют весенний разлив воды по заболоченной низине. Кругом творилось неописуемое: надрывались перепела, посвистывали чирки, вдалеке затрубили журавли, и так нежно, прекрасно было посреди любовно озвученного весеннего царства!
Но охота обманула. На зорьке я подстрелил лишь одного чирка-свистунка. Потом, часов в семь, уже в дождь, мы переменили место, раскидали чучела и едва заехали в шалаш, как метрах в ста на чистое сел матерый селезень. Подсадная чего-то выжидала, затем издала первое нутряное, таинственное, глубокое «кря». Селезень сразу поднялся и перелетел к ней. Сложив крылья и гордо выгнув медную шею, он будто не своей силой двинулся к подсадной. Я понял, что не могу стрелять, и опустил ружье.
— Надо стрелять, — со вздохом сказал Анатолий Иванович. — А то она работать не будет.
Воздух над озерком тошно душен. Среди деревьев в мелкой воде словно палая листва золотится. Егерь подтянул веслом к челноку такой вот «палый лист», это оказался дохлый карась, золотой от гнилости. Зимой тут была запрещена рыбная ловля и рыба задыхалась подо льдом от нехватки кислорода. Когда лед сошел, все озерко оказалось в окоеме дохлой рыбы: караси, карпы… Вот к чему приводит игра в охрану природы вместо делового, умного обережения…
Был на прекрасной охоте в Калининской области. Надо ехать до Кимр, затем пятьдесят километров в сторону — до Красных выселок. Здесь находятся база показательного охотхозяйства Росохотсоюза, гостиница, утиный заказник, загон с дикими кабанами, другой — с оленями, гараж и разные хозяйственные постройки. Отсюда мы двинулись грузовиком-вездеходом по чудовищным колдобинам и лужам на Лугино, где находится что-то вроде перевалочного пункта. Дальше шли пешком по мягкой, проминающейся земле вдоль узкой, заиленной, заросшей протоки километра два до канала. Отсюда лодкой на моторе, а где и с помощью шеста еще километров восемь. Одолели бобриную плотину; за лозняком — здоровенная бобриная изба.
Старые бобры построили эту избу и отдали молодым, а себе стали строить новую.
Плыли мы ночью, высвечивая воду карманными фонариками. Раз-другой темными, округлыми, мягкими телами мелькнули у берега бобры. В глухой тьме добрались озерами — Петровским и Великим — до островной деревушки, где находится база охотхозяйства: большая изба-пятистенка, а при ней старичок для обслуживания приезжих охотников. Старичок то и дело ссылается на свою темноту, непросвещенность, но разговаривает прекрасным тургеневским языком, изрекая свифтовские сарказмы. Умница, хитрец, лентяй и неряха, он готовил ужасную уху и при этом с мнимым смирением приговаривал: «Может, не потрафил?» Он ленился даже посолить уху, не говоря уже о специях, о которых все время забывал, хотя они были под рукой. Он играл в доброго, рачительного хлопотуна, в заботливого, бескорыстного, благостного дедушку. Мне он на редкость пришелся по душе. Это был чудный и многослойный лесковский человек.
Приметен был и старший егерь с собакой. Чуть ниже среднего роста, почти квадратный, с втянутым животом и жестким, мускулистым телом; волосы на крепкой голове светлые, редковатые. Очень моложав, хотя ему под пятьдесят. У него две дочери институт окончили, в Калинине жена, дом, хозяйство, а он пропадает на озерах, любит бродяжью жизнь. Появился он очень картинно: сперва вбежал великолепный дратхар, стуча лапами, припадая к полу и разбрызгивая липучую слюну. Затем донесся зычный, переливистый баритон: «Тубо! Куш, Фингал!» — и в перезвоне металлических колечек охотничьей сбруи появился сам егерь: рубашка-ковбойка, на брючном ремне плетка до полу, на другом боку ягдташ, за спиной ружье в жестком чехле, пояс-патронташ туго обхватывал тонкую талию. Я с замиранием подумал: вот истинный знаток своего дела, бог охоты!.. В жизни все оказывается сложнее. Этот егерь при всей романтичности облика и судьбы вовсе не мастер-профессионал, а жалкий любитель с авантюристическим душком. Это обнаружилось на первой же охоте. Он все время терял собаку, не мог заставить ее искать подстреленную дичь, не мог подозвать толком, путал липовую стойку с настоящей, вообще производил жалкое и растерянное впечатление. Собаку он, несомненно, испортил. У Фингала совершенный экстерьер, божественное чутье, отличная стойка. Но он не приучен отыскивать подранков и совсем балдеет, когда от него это требуют, и, что куда хуже, делает стойку не только на дичь, но и на всякую «мелкую сволочь», по выражению Ильи Ильфа. Он, бедный, в том нисколько не виноват, вся вина на романтическом бродяге, его хозяине.