Изменить стиль страницы

VIII

Когда старший лейтенант Поповкин, вновь назначенный батальонный помполит, узнал, что троица его кадровых матросов вольготничала, занимаясь без его ведома в Базовом клубе чем-то своим и свободно — напоказ всем — фланировала через пропускной пункт, приходя обедать, со словами, бросаемым дежурным: «Тэжэ» (т. е. «те же»), это его взбесило. Да и разве могло понравиться такое, если руки сами собой сжимаются в кулаки и хочется немедля навести неукоснительный порядок. Казарменный. Что и быть должно.

— Вы нарушаете злостно дисциплину и разлагаете личный состав, — заявил он, вызвав их, раздувая рыжие усы. — Почему вы шастаете в клуб? Что, политотдел обязал?! Я выясню!.. И спуска не дам! А могу и запретить вам эти походы творческие, неслужебные.

— Будто Вы не видите, сколько мы делаем внутри рот, — возразил Антон.

— Ну, поговорите мне…вольные художники! Все! Идите!

Нужно сказать, что малорослый, случайноиспеченный должностник Поповкин, поразительно напоминавший желчного живчика-буравчика, сразу не обдумывался ни в чем, а действовал сгоряча, по прихоти своей, как нравилось ему и он считал нужным; просто мозг его требовал от него: травить, не пущать, прижать к ногтю непокорных. Его самого некогда так воспитывали — через ремень и брань. И ничего — человеком стал! Он был истинным неугомонным разрушителем чего-то целостного, устоявшегося, живущего слаженной жизнью независимо от его желаний.

Конечно же, он не мог запретить то, что от него вовсе не зависело; тем не менее, он пытался, напустив туману и пугнув на всякий случай, ущучить матросов в чем-нибудь другом, когда политотдел подтвердил необходимость их участия в выставке работ, т. е. вроде бы покровительствовал им, разгильдяям, не иначе. А поскольку они не ходили у него по струнке, а он все-таки имел немалую власть, то он продолжал порочную мелочную обструкцию против них: старался прищемить, пугнуть, придавить их в чем-нибудь. Так, регулярно давал команды дежурному по роте, чтобы отправить Кашина (его он особо невзлюбил) на камбуз — на чистку картофеля и т. д. Это-то — на четвертом фактически году его службы — намеренное унижение. Антону при виде неистово бурлящего Поповкина каждый раз хотелось воскликнуть: «Сгинь, сгинь с глаз долой, нечистая сила! Не засти свет!» Однако эта нечистая сила еще долго преследовала его, охотясь вожделенно, хоть и безрезультатно всегда.

Словно бы в подтверждение реальности начальственных угроз однажды провели на плацу показательное разжалование старшины 2-ой статьи в рядового. Для чего всех матросов и офицеров выстроили и подали команду:

— Смирно! — зачитали циркуляр: — За систематическое нарушение воинской дисциплины и за уклонение от обязанностей командира отделения… Основание: ходатайство старшего лейтенанта Поповкина.

— Вольно! Старшине второй статьи Мамонову выйти на три шага вперед из строя! Мичману Добродееву срезать погоны у старшины! — Ему подали лезвие, завернутое в бумажку. И он стал возиться с ним, прилаживаться, не зная, как ловчее срезать погоны на плечах фланельки у Мамонова. — И командир опять скомандовал: — Помогите же ему! Что тяните, канителитесь!..

Спустя недели три двое приехавших в клуб вихрастых мужчин-художников — по-тихому обошли выставленные в фойе работы балтфлотцев, посудили, посоветовали им, студийцам, совершенствовать свои навыки и отобрали нужное количество их работ для Московской выставки. Все решилось за какие-то минуты.

В мае 1953 года, по возвращении из отпуска в часть, вечером, Кашин вдруг услышал от ребят ошеломительную для себя новость: вроде бы, мол, его, одного, демобилизуют на гражданку! А начальство ничего не сообщило ему и не подтвердило — хранило полное молчание. Но кто-то подсказал ему вверную, что нужно для точного выяснения новости ему самому сходить в первый отдел. Антон, не мешкая, отправился туда. И там, в главном (парадном) корпусе, за какими-то дверьми, куда он вообще впервые попал, особист, строгий рядовой матрос, спросив у него, кто он такой, сказал кратко-сухо:

— Да, есть решение-приказ. Будем оформлять документы на твою демобилизацию. Завтра вызовем. Гуляй!

— По какой же статье?.. — Антон не мог поверить в радостно случившееся…

По хорошей… Не волнуйся…Тебе еще дальше учиться нужно…

Да и сам Антон уже догадался, что теперь, после смерти Сталина, возможно, исправляется (хоть и с опозданием) несправедливость, допущенная военкомом при призыве его несколько лет назад, о чем он писал тогда в ЦК партии, и за что его пытались усовестить штабисты. Погрустнели товарищи, еще должные невесть сколько прослужить до демобилизации. И даже — старшины-«старики», отслужившие свой срок, но продолжавшие отныне служить сверхсрочно — вынужденно, неотвратно. Потому как, главное, не имели достаточного образования и никакой стоящей гражданской специальности. Они боялись могущих быть жизненных трудностей, с которыми могли столкнуться. Был для них замкнутый круг…

Антон сочинил телеграмму матери с просьбой к братьям (младший — Саша — плугарил, а старший — Валерий — железнодорожничал) — выслать ему взаймы хотя бы сотенки полторы рублей. У него-то имелась лишь тридцатка — все матросское жалованье. И занять деньги было не у кого.

IX

— Послушай-ка, Антон: может, это и используешь уместно как писательский материал… — С сожалением и пронзительной ясностью вообразил себе Кашин (ему частенько слышались происходящие в его голове чьи-то монологи, споры) — вообразил один рассказ Кости Махалова, бывше-го разведчика Дунайской Флотилии и своего бывшего самого близкого дружка. — Приснилось мне, что высадились мы, морячки, на берег с десантных шлюпок, и я уже расстрелял в бою все патроны, в одиночку бегу по верху какого-то скоса, какой бывает у полотна железной дороги. Бегу, понимаешь, безоружный: отстреливаться мне нечем! На склоне — сжавшиеся кучки по-трое, по-четверо безмолвно сидящих мужчин, огороженных выше, за ними, металлической сеткой. По другую сторону скоса — на небольшой возвышенности — ряды вовсю горящих печей; на них, прямо на открытых красных угольях, лежат мои матросики, в одних тельняшках; сверху они желтоватого и стального-синеватого цвета, снизу — искрасна горящие и тлеющие, как и сами уголья. Точно сплав однородный. А издали уже черной стеной немцы наваливаются — ломят; в той черноте проблескивает сталью их военная техника, оружие, слышится лязг гусениц. Это подгоняет меня. Я спрашиваю на бегу, запыхиваясь:

— Братушки, где можно укрыться мне? — Сам-то уж не вижу, где возможно сделать то. Нет же никаких заград! Ничегошеньки!..

— Если ты, браток, очистился в бою, то возьмем в свою компанию, — враз — хором — отвечают мне двое или трое лежачих.

Бегу зигзагами меж этих огненных могил, кричу сипло:

— Да уже очистился я, очистился!.. Где укрыться? Помогите!..

И тогда двое скоротечно гомонят:

— Вот давай, браток, сигай тут между нами — мы подвинемся чуток.

А мне, понимаешь, Антон, и боязно лечь — как-никак и во сне я понимаю трезво, что это лежит мертвая братва, мои товарищи, а с другой стороны — уже фрицы рядом: вон блестят их замасленные рожи иступленные, пулями они вот-вот угостят. И упал я, не раздумывая, спиной на огонь — в серединку двух братских тел, принявших меня. И пламени и горения не чувствую нисколько. И только страшусь уже за тех сиднем сидящих дальше, на откосе, лишенцев, кого я не смог защитить, как воин… Каюсь… Но к тому-то сорок четвертому году было нам, ребяткам, всего-навсего по двадцать одному годку, а кому-то и того меньше… Надобно б всяко учесть…неопытность нашу… Хотя достаточна, скажу, была обстрелянность…

«У кого же из знакомых некогда вел Костя со мной этот разговор? — поразмыслил Антон. — Мы толковали в коридорчике. И там дверь туалета была красочно обклеена сверху-донизу водочными и винными этикетками, а во всю стену солидно топырился стеллаж, набитый книгами с отменной прозой: хозяин был библиофил, юрист, любил и собирал издания. Ах, то было у Генки Ивашева однорукого (в бою под Нарвой отрубило ему руку осколком) — у него мы собирались чаще всего… Прекрасное общество друзей закадычных…»