Изменить стиль страницы

И с нежностью, тревогой она подумала: «Хрупкие колоски, поди, — устоят ли, выдержат ли они напор бури, если она нагрянет?..» Она представила себе на мгновение серп в руках и гудящие от него руки и образы сознания ее уплыли куда-то далеко…

Издалека послышался слабый напев — наверное, кто-то завел патефон. Певица пела:

   «Живет моя отрада
   В высоком терему.
   А в терем тот высокий
   Нет ходу никому…»

С разговором мимо прошли молодайка Надежда с мужем Анатолием.

— Она зам отдела, небось.

— Ну, как Адам и Ева. Знаешь Адама-то и Еву-то?

— А кто ж их не знает — этих безбожников из рая?

— После них-то запрещен для нас вход в рай. Мы его даже и не нюхали. Отсюда все наши потешки.

— И стали ни с чем?

— А, черт с раем! Один раз живем.

— Разве? Ты это знаешь? — И Надежда пропела:

   «Живет моя отрада
   В высоком терему…»

Между тем облако громоздилось, простиралось, все захватывая, уже выше солнца. Веяло безмерной сине-черной глубиной.

Отдаленно пророкотал раскат грома. И почти немедля-вслед за взблеском — прочерками молний в этой огромной расползающейся над постройками и деревьями синеве — он раскатился уже явственней, сильней, грозней, нетерпеливей. Упали первые крупные дождины. Поветрило. Анна всполошилась, вскочила. Узвала в избу Сашу, Антона, дочерей; давай вместе с ними закрывать все двери, окна.

Сильно ударил напор ветровой; задрожали под ним стекла, стены; зашумели, замотались деревья. Летели листья, сломанные ветки, били по окнам; желтые вспышки молний прорезали обрушившуюся серую пелену грозы по всем направлениям, не щадя ничего; во всю мощь, с остервенелым треском, раскатывался гром и отдавался многоголосьем. Со страху хотелось вжаться куда-нибудь подальше (понадежней) от такой грозы. Что-то особенно бухнуло и затрещало. Стеной косил ливень грозовой.

Он недолго бушевал. Вот просветлел тот край неба, откуда накатилась туча, и урчанье грома и сверканье молний уносилось все дальше и таяло. Наступила редкая тишина — не было дуновения ветерка. Под солнцем все блестело. Мальчишки побежали босиком по теплым лужам — хотели везде побывать и посмотреть своими глазами на то, что натворила буря. Были повалены березы, тополи, раскиданы доски. Со двора соседей Кашиных снесло половину дранковой крыши и бросило к Кашиным на огород, на вишенник, вследствие чего и три большие яблони были срублены.

Однако Василий с сынком Валерой, впрямь отцовским помощником, пришли домой возбужденными по иному поводу. Они только успели заскочить в амбар (Василий был и кладовщиком), как молния ударила в сосну, росшую рядом, обожгла хвою и, расщепив ствол, ушла в землю, под откос.

Анна ужаснулась этому обстоятельству.

XIII

Было бы слишком упрощенно искать в чем-то начало всего.

Сколько Анна, ровесница века двадцатого, себя помнила, начиналось все вновь и вновь с обычного круговорота в жизни, заставлявшей крутиться. Так и предки ее жили, переламывались из-за тягот непредвиденных, ужасных в работах на полях, во дворах, овинах — что об этом говорить опять, только славословить, мысли засорять! Надобно проникнуться величием духа.

Очень важно — кто с чем уродился, чем отмечен…

Анна роду была не самого черного, крестьянского, но и не то, что белого: росла вторым ребенком в семье среднего достатка, в которой уважительно строились и отношения между всеми старшими и младшими домочадцами — под знаком, безусловно уважаемой личности бывалого деда, Савелия Петровича, очень ласкового к внучкам и взаимно любимого ими, и домовито-ловкой и тихоголосой матери Елены, которой, как водится, подраставшая Анна уже помогала по дому. Двор у деда считался, однако, богатым: владея дюжиной десятин земли (хотя и на вырубке), он держал четырех лошадей, имел конную косилку; но из-за нехватки денежных средств он нанимал лишь сезонных работников для полевых работ, тогда как, например, богатый сосед Карп Нилыч, кому доходы позволяли, набирал тех на целый год. В чем-то практичном, хозяйственном, а также душевным складом ума с ним был схож и сын его, Макар Савельевич. Кстати, дореволюционная провинция не венчалась с фамилией — так, газеты выписывали на имя-отчество и сами получатели забирали их вместе с редкими письмами на почте — почтальонов не было. Анну же в школе называли «Анна Макарова» — по имени отца — после того как учитель при знакомстве спросил у нее:

— Ты, чья будешь? — и кто-то ответил за нее:

— Да она — дочка Макарова.

В молодости Макар Савельевич дослужился до чина вахмистра. Неподкупно честный и немногословный (даже со сдержанным обращением — детей не бил, не ругал, но и не ласкал по всякому поводу — не в пример деду или бабушке Дорофеи), и по-женски весь какой-то мягкий, с умными карими глазами, с тихой, рвущейся изнутри грустинкой (перешедшей и к Анне), он прилежно хозяйствовал, пел на клиросе, читал псалмы. Но будто всего его пронизывало предчувствие какого-то неотвратимого несчастья, или, возможно, настолько влияло то, что у него болела голова постоянно — едва встанет поутру, так сразу за нее схватится рукой.

Анна пошла по ученью: оно ей давалось с легкостью и нравилось. Поэтому она считалась хорошей, способной девкой, хотя раньше, при старом режиме, школа была и не в почете у крестьян; считалось, что крестьяне на земле должны хорошо крестьянствовать — главное. Училась она в платной десятиклассной епархиальной школе, где занимались лишь одни девочки, одевавшиеся очень хорошо, по форме, тогда как в трехклассной приходской (при одной учительнице) учились уже все деревенские ребята. Ходила же она за несколько километров — во Ржев; по грязище разливанной, завсегда особенной на непросыхаемой горе и около станции, хлябала и хлябала туда-сюда, чавкая холодными сапогами. И так она раз завязла напрочь — по колени — в жирном месиве. Выручили проходившие мимо мужики: еле вытащили ее; она влипла так, что у сапог подметка даже оторвалась. Но если непогодилось и завьюживало, то дедушка лошадь запрягал и отвозил ее либо на лошади мать встречала из школы.

Обычно школьники ходили напрямки — как покороче — через железнодорожные пути. И, бывало, здесь иные шутники пугали мальчишек:

— Вон Микитка, Микитка идет, сейчас он вам, негодникам задаст! — В нерешительности как-то Анна жалась на платформе со своими книжками, тетрадками — рядом шумно паровоз пыхтел — пугал: «пых-пых-пых»; она заплакала от страха и обиды, что ей одной ни в какую не перейти. Да только подошел к ней дядя Никита этот, работавший здесь кем-то, в форменной фуражке, взял за руку и перевел ее. И она его уже больше не боялась. Ни за что.

У Анны начинались занятия в восемь часов, а у брата Николая, первенца, — был он старше ее на четыре года, — в девять (в Воскресенской школе), и, поскольку ей в одиноч-ку было страшно выходить из дома и идти — еще темным-темно, Николай сопровождал ее и злыднем покрикивал на нее дорогой:

— Вот из-за тебя, такой трусихи, приходится мне тоже переться ни свет-ни заря, наказанье божье; ну, скажи-ка мне, тебе не совестно, не ай-ай-ай, что я нянькаюсь с то — бой?

И все стало по-иному вскоре. В 1914 году скончалась молодая еще мать Елена. Бабка-повитуха заразила трех родильниц (раньше сельчанки на дому рожали): они умерли, в том числе и Аннина матушка, родившая на сей раз двойняшек — мальчика и девочку. Мальчик умер в тот же день, а девочка двадцать дней жила; коровьим молоком кормить ее пытались, а та в рот не брала его. А родильнице по традиции полагалось вымыться, т. е. очиститься, на третий день: по церковному писанию, родив, она будто, значит, не чистая. Библейский закон утверждает так, что женщина, родившая мальчика, считается нечистой в течение 6 недель, а родившая девочку — в течение 12 недель, и поэтому должна пройти очищение. В бане-то своей — в тепле — Елене и сделалось плохо; оттуда на руках вынесли ее без памяти: грудница в голову вступила. Она на восьмые сутки и скончалась, бедная, оставив любимца сына и четырех дочерей, самой старшей из которых, Анне, доходил тринадцатый год, а младшенькой, Дуняше, — только третий годочек. Поэтому Анне запонадобилось бросить школу насовсем: вся природь повисла на ней, вроде ставшей в большом доме старшей хозяйкой. И все больше домашних дел повисло на ней: две коровы, два теленка, лошади, поросята, птица; бабушка старилась — и не могла уже доить коров, ухаживать за скотиной; баня своя — надо истопить, помыть чумазых сестриц; пока перемоет, умаслит всех — самой, изнеможенной намертво, уж ни до банной парки и мытья, ни до еды, ни до чего. А все белье, считай, — новинное, прочное. Пока его перестираешь, переполаскаешь в речке, гору, — руки отвалятся, спина занемеет. И до того еще измучивались рученьки, — ей памятно всегда, — на трепанье вручную льна в овине дедовском, построенном на два хозяйства — вместе с дедом Фишкой. Век они ломили, давали знать о боли.