Изменить стиль страницы

12

Комиссии, проверяющие работу того или иного учреждения, даже если комиссии эти плановые, к которым загодя все готовились, тем не менее отчего-то все равно случаются чуть как бы неожиданно и, во всяком случае, всегда некстати.

Все на кафедре заранее знали, что комиссия прибудет именно сегодня, но ввиду множества неотложных дел, связанных с этим, никому как-то не пришло в голову, что это же с операционным днем совпадает, и потому, забыв перенести столь сложный день на завтра, с операцией задерживались.

Больной, укрытый до подбородка простыней, уже минут двадцать дремал на каталке, сморенный дозой наркотиков и снотворных. Не зная теперь, когда же его подавать в операционную, сестра вынуждена была находиться рядом и оттого нервничала: нужно было и к старшей сестре сходить за лекарствами, и лист назначений сверить с историями болезней, и пройти по палатам перед комиссией, чтобы везде порядок был, а еще перевязки тяжелых больных, и проверить, убрала ли нянечка в туалете...

В это же время Иван Фомич, прихватив с собой Сушенцова, как единственную, кроме себя, мужскую силу, бегал по коридорам, заглядывал во все углы, где в самый последний момент что-нибудь могло обнаружиться — недозволенное, случайно забытое, а то и просто мусор, — новым взглядом смотрел, как стоят диваны и кресла в холле перед телевизором, и везде, как бывает в подобных случаях, видел что-то такое, на что раньше не обращал внимания. Оказалось, например, что никак не пройти к журнальному столику с подшивками газет, и потому его переставили в другой угол, для чего пришлось сдвинуть тяжелую кадку с пальмой. Потом Иван Фомич решил, что для единообразия хорошо бы заменить два стула с железными ножками на два с деревянными, чтоб они не выделялись среди других стульев.

— Тогда уж и этот надо убрать отсюда, — пряча усмешку, замечал Сушенцов. — Цвет обивки совсем же другой.

— Да-да, обязательно! — с признательностью соглашался Иван Фомич, и Сушенцов неторопливо приносил из учебного класса другой стул, уже под цвет остальным здесь стоящим.

Ему хватало юмора, чтобы и в такой ситуации, когда с минуты на минуту должна нагрянуть комиссия, сохранить понимание всей нелепости того, чем они занимались в операционный день. И достаточно было удерживать в себе иронию к суете Ивана Фомича, как все это никчемное дело, которым и ты занимался наравне с ним, уже не имело к тебе никакого отношения, словно бы ты сам и не участвовал в нем.

— Ну вот! — расстраивался Иван Фомич в следующую минуту, вытирая платком вспотевший лоб. — Я ведь еще неделю назад... того... чтобы заделать стенку... Рита!..

Старшая медсестра, женщина почти квадратная, громкоголосая — она в институтской самодеятельности пела в хоре, — с маленькими глазками на полном курносом лице, с обидой и возмущением отвечала:

— Да?! А что я могу, Иван Фомич?! Только все и знают: Рита — то! Рита — это! Разорваться мне, что ли?!

— Что ты кричишь? — морщился Иван Фомич, уже наполовину сдаваясь. В душе-то он понимал, что вообще сейчас никто особенно не виноват, все честно готовились, а виновата сама комиссия: операционный день, работы и так по горло...

— А где, интересно, я возьму вам штукатура?! — наступала на него Маргарита Степановна.

— Нашла бы кого из здоровых больных... — почти уже смиренно замечал Иван Фомич.

— Из больных!.. А алебастру? Где мне алебастру взять? Не родить же мне ее, в самом деле?!

— Минуточку, — невозмутимо говорил Сушенцов. — Можно же этот диван вот сюда передвинуть, и спинка закроет как раз битую стенку.

— Правильно! — радовался Иван Фомич. — Давайте... того... сейчас и переставим. Вот, вот так... Еще-так-сюда-так-хорош... — кряхтел он, помогая передвинуть диван на нужное место.

— Так даже и симметричнее, — с усмешкой говорил Сушенцов.

А Каретников между тем, чертыхаясь в душе и незаметно поглядывая на часы, радушно принимал комиссию в своем кабинете, все время чутко балансируя на той единственно верной грани, когда одновременно надо быть предупредительным, но не заискивая, любезным, уступчивым, но и самостоятельным, признавать, не мелочась, некоторые упущения, но и что-то отстаивать с достаточной твердостью.

Перед обходом клиники комиссия знакомилась с выполнением обязательств и кафедральных планов, с посещаемостью занятий медицинскими сестрами и освоением ими новых процедур — то есть ведется ли учет того, что ими должно быть освоено, с планами научной работы и графиками дежурств — не перерабатывают ли сотрудники свои часы, с участием в художественной самодеятельности и спортивных мероприятиях, с антиалкогольной пропагандой среди больных и борьбой с курением — где это отражено, в каких документах, — со всем тем, за что как заведующий кафедрой отвечал в конце концов Андрей Михайлович и что так красочно было оформлено под руководством Сушенцова одним его художником-больным и отдано затем другому их бывшему пациенту, который любовно, на высоком профессиональном уровне заключил все эти бумаги в отличные переплеты под кожу с золотым тиснением на обложках.

«Рыдать будут от умиления!» — прозорливо заверял Сушенцов. И в самом деле, безошибочным чутьем Андрей Михайлович уловил, как члены комиссии расслабились перед такой красотой, переглянулись многозначительно, и, передавая друг другу эти великолепные папки, уже не так скрупулезно вникали в написанное, а если кто-нибудь из них и замечал кое-какие недостатки, то говорил о них как бы чуть извиняясь перед Каретниковым за свою излишнюю придирчивость, да и некоторые уточняющие вопросы тоже теперь ставились в таком доброжелательном тоне, словно, затруднись вдруг Андрей Михайлович, они, члены комиссии, немедленно готовы сами же и подсказать ему верный ответ.

Но Каретников ни в чем не затруднялся, дела кафедры знал во всех подробностях, где надо — лукавил, умело лавировал, предугадывал назревавшие новые вопросы и вовремя отвлекал от них, если они были ему невыгодны. При всем этом не мешало воздействовать еще и личным обаянием, что, по опыту Андрея Михайловича, никогда не бывало лишним, тем более двое из пяти членов комиссии были женщины.

Одна из них, средних лет худощавая блондинка, обратила на себя его внимание сразу же, как только они все вошли в кабинет и она, здороваясь с ним, чуть улыбнулась тонкими, без помады, губами. Было ощущение, что он уже где-то видел ее. Именно эта мягкая, вроде бы немного стеснительная улыбка, как он понял, кого-то ему напоминала. Он чаще, чем на других, стал посматривать на нее, хотя председателем комиссии и наиболее активным среди них был крепкий, наголо бритый мужчина в золотых очках. От Каретникова не укрылось почти полное безучастие блондинки к столь красиво оформленной документации. Она и на эти папки лишь слегка улыбнулась, так и не задав до сих пор ни одного вопроса, и все это вызывало у Каретникова некоторое беспокойство уже вдвойне: конечно, и по делу прежде всего (понимает, что украшения эти — муть зеленая?), но еще и потому, что не мог он никак вспомнить, кого же она все-таки напоминала ему.

Наголо бритый мужчина в золотых очках, заглядывая в свой блокнот, спросил под конец:

— А почему у вас так мало людей поет в хоре?

Видимо, серьезно человек готовился к этой комплексной проверке, заранее справлялся насчет самодеятельности. Если он располагал данными и об участии их клиники в спортивных соревнованиях, дело совсем плохо.

Каретников широко улыбнулся, вкладывая в эту улыбку все обаяние, на которое был способен, и виновато развел руками — то был жест добродушного человека, приглашающего посочувствовать ему: дескать, знаю, знаю, дорогие товарищи, казните, но, сами понимаете...

— Где же их взять, хористов, если почти вся кафедра безголосая? — вздохнул Каретников.

— Да... — протянул укоризненно бритый в очках, постукивая карандашом по блокноту. — Не густо, не густо. Всего два человека...

— Но зато как поют! — сказала вдруг худощавая блондинка.