Изменить стиль страницы

Этот бунт Дунярки мне понравился: она не слепо подчиняется своей матери, а умеет пользоваться свободой. Сейчас она даже сильнее Манюшки — не потому, что озорует и хочет от рук отбиться, а потому, что работает не меньше и не хуже матери, что знает себе цену и имеет право распоряжаться своим отдыхом, как ей угодно.

Дунярка с тем же решительным и строгим лицом и сдвинутыми бровями махнула мне рукой и повелительно крикнула:

— Пошли, Федяшка! Чего стоишь?

Я подчинился ей с удовольствием: в эту минуту она показалась мне сильной и самостоятельной девчонкой, которая знает город и нигде не потеряется. Она была налегке, в одном стареньком платьишке, голенастая, а я — в деревенской рубашке и босой.

На крыльцо вышла скорбно-угрюмая Офимья, с жёлтым лицом и ожесточёнными глазами.

— За что наказуешь, господи? За какие грехи казнишь?.. Хоть бы знаменье какое явил, господи!.. А ты всё бродишь, Машка, подолом трясёшь. Хоть бы сестру-то пожалела. Зачтёт, зачтёт это тебе богородица! Иди, беспутная, помолимся, хоть по лестовке отстоим. Да пойдём с тобой Павла-то мушиным настоем напоим: хоть нутро-то его продерёт.

Мы с Дуняркой выскользнули из калитки и пошли не по тем улицам, по которым ходил я с матерью, а свернули направо, в переулок, и очутились на задворках, где широко и далеко расстилался песчаный безлюдный пустырь, заросший колючками и дурманом. Вдали густо зеленели сады и виноградники, а над садами взлетала белая колокольня. Там глухо и печально гудел большой колокол. К церкви, скрытой в садах, прыгал на костылях вдоль виноградников одноногий человек.

— Это — кладбище, — пояснила Дунярка. — Туда только одни нищие да старушонки ходят. А поп там старенький да ещё хромой и кривой. А дьячок пьяница и с нищих по пятаку собирает.

Она и этот забытый угол хорошо знала.

— Я с этим дьячком полаялась. Очень я сады да зелень уважаю: по могилкам люблю прогуливаться.

У паперти только одни нищенки да уроды толкаются и ругаются бесперечь. А мне страсть интересно, когда они друг дружку охалят. Смехота! Подходит ко мне дьячок-то — этакий козёл пьяный — и мычит: давай пятак, нищенка, на ширмака у меня не постоишь! А я ему кукиш в нос. Ты, говорю, сам хуже нищего, медяки с убогих собираешь. Он — за мной, а я виляю меж нищими. Смехота! Наскочил он на одну старушонку, и оба растянулись. Всласть я тогда нахохоталась.

Шла она по зарослям колючек и дурмана, по волнистому песку уверенно: должно быть, привыкла шататься по этим местам, как по своему двору. Она стала ещё живее, наслаждаясь свободой.

— А ежели здесь озорники нападут? — забеспокоился я, вспоминая, как опасно было мне ходить одному по деревне.

Но она беспечно отмахнулась и затанцевала по песку.

— Аль боишься? — насмешливо упрекнула она меня и самодовольно подмигнула. — Меня тут никто не тронет: свои своих не обижают. Однова хотели на меня наброситься, да я им оплеух надавала. Только ведь все мальчишки-то — по людям. А в праздники они дома отсыпаются, аль на Кутуме пропадают, на Балде тоже — чилим собирают. Мы пойдём с тобой к кремлю, а потом в городской сад: там люди нарядные и музыка. Душа моя — нарядные люди! Там — танцы. Сразу человек сто танцуют. А у музыкантов трубы золотые, как жар горят.

Далеко по пепельному песку тянулись один за другим грязно-рыжие верблюды, задирая кверху маленькие головы на индюшиных шеях. Шагали они тяжело, медленно, грузно. Этих верблюдов я встречал и на набережных Кутума, важных, но покорных, и они всегда казались мне смешными своею чопорностью и задумчивой невозмутимостью.

Задворками и колючими переулками мы неожиданно вышли на грязную улицу. Здесь были только длинные лабазы и каменные стены. Меня оглушил грохот тяжёлых телег по булыжной мостовой.

Они ехали навстречу друг другу — и пустые, и нагружённые ящиками, рогожными тюками, бочками, пузатыми плетушками и серебристыми ворохами сухой воблы. Широкие двери лабазов были открыты, и около них толпились люди. Грузчики носили на спинах по нескольку ящиков и рогожных кулей и в лабазы, и из лабазов. Всюду орали дрогаля и по-хозяйски покрикивали юркие распорядители в пиджаках, в шляпах, с бумажками в руках, Дунярка чувствовала себя уверенно и свободно: она, должно быть, часто бывала в этих местах и знала здесь каждую улицу и переулок. Я с оторопью озирался по сторонам, жался к стене от напиравших на тротуар лошадей и от ломовых извозчиков в длинных холщовых рубахах без пояса. Дунярка, вероятно, нарочно повела меня по этим смрадным теснинам, загромождённым возами, лошадьми и татарами, чтобы полюбоваться, как я буду ошарашен этой толчеёй. И я видел, что она была довольна. Казалось, что из этого грохота и гвалта невозможно было выбраться.

— Ну и завела тоже! Возов я, что ли, не видал? — запротестовал я и невольно схватил её за руку. А ей было приятно, что я у ней ищу защиты: она задорно поглядывала на меня и посмеивалась.

— Аль боишься? Здесь всегда так, с утра до ночи. Татары только кричат да лаются, а хорошие люди и ребятишек не обижают.

Дунярка небоязливо шла по узенькому тротуарчику и, не выпуская моей руки, ловко пробиралась через толпу грузчиков и ломовиков у открытых ворот лабазов, чувствуя себя свободно и уверенно, словно на своей улице.

— Эх, ты… а ещё парень! — насмешничала она надо мною. — Это тебе — не деревня: тут гляди да гляди…

Я опомнился и забунтовал:

— Я, чай, не слепой. Аль лошади-то мне в диковинку? Только татары-то у нас кошек давят да шкуру с дохлых лошадей сдирают.

Дунярка рассердилась:

— Ваши-то татары — бродяги, а эти работают. Лучше наших татар нет работников. А марушки — бабы ихние — приветливые: угощать любят. Мы с мамынькой к ним на Ямгурчев в гости ходим.

На этой каменной тесной улице стоял тяжёлый запах навоза, конского пота, шерсти, гнилых фруктов, вяленой рыбы и селёдки. Казалось, что и грязные стены пропитались этим смрадом. Небо над нами было мутное, ржавое: должно быть, над городом плавала пыль, красная от заходящего солнца. Мне было душно в этом каменном городском ущелье, в лошадиной и людской толкучке, и чудилось, что я попал в страшную ловушку, из которой выбраться трудно. Здесь всё было для меня ново, неприютно и враждебно. Что ожидает, нас в будущем? В какие трущобы попадём мы с матерью на неизвестных морских берегах?

Дунярка дёрнула меня за руку и бойко свернула за угол кирпичного лабаза. И сразу передо мной распахнулся необъятный простор Волги. Я даже остановился, ослеплённый оранжевым пламенем, полыхающим на безбрежном разливе реки. Другого берега не было видно, только очень далеко темнели в тумане крыши каких-то сараев и деревянных домиков. А по огненному простору в разных местах стояли огромные чёрные баржи с домиками на палубах, бегали маленькие пароходики. И всюду летали чайки, падали в воду и опять взвивались кверху. Здесь, у берега, у грязных пристаней стояли двухэтажные нарядные пароходы и выбрасывали из широких, скошенных назад труб ленивый дым. Дунярка стояла, приплясывая, и нетерпеливо махала мне рукой.

— Ты чего это разомлел-то? Словно тебя побанили. А я люблю по городу ходить. Мне очень даже нравится, где люди суетятся да где артелями работают. Сердце радуется, словно на игрище.

Но тяжёлая работа грузчиков и ломовиков совсем не была похожа на игрище: они таскали на спине огромные тюки, опоясанные железными полосами, пузатые огромные кули и, сгибаясь под их тяжестью, с налитыми кровью лицами и выпученными глазами, шагали неустойчиво, словно по узкой и зыбкой доске. Правда, те, которые возвращались за новым грузом, обливаясь потом и тяжело дыша, переругивались и шутили с товарищами, но веселья у них я не замечал. Одно меня захватило — этот артельный дух: все они как будто старались перегнать друг друга и показать, что они не боятся любой тяжести и знают, как с ней обращаться, чтобы не надсадить себя.

Так мы долго стояли у причала одной пристани. К ней прижимался розовый пароход. Он словно отдыхал от многодневного пути. По длинным пологим сходням, широким, как улица, вереницей сходили крючники с такими большими ящиками, что под их тяжестью они казалиськарликами. Ящики покачивались на их спинах и медленно плыли вниз, на булыжную площадь. Навстречу шагали вверх, перегоняя друг друга, «порожние» грузчики с заспинниками. Волосы и бороды у них были растрёпаны, дышали они запалённо и перекликались друг с другом. Один из них, лохматый и бородатый, шёл неустойчиво, как пьяный, встряхивал головой, сбивая пот с лица и бороды, а товарищи его хохотали и хлопали его по спине. Один грузчик, молодой, весь коричневый от загара, с нахальными глазами, орал во всё горло: