Петро пожал плечами:
— Не знаю. А что выгоним — ручаюсь… Зимних фашистов под Москвой крепко били? Что же этот, летний фриц, лучше, что ли? Понахальнее? Так мы всяких нахалов видали.
— Так и я объяснял ребятам, — сказал Топилин с улыбкой, — мол, все одно, будет время — погоним.
В широком, густо заросшем овраге расположились многолюдным и шумливым табором подразделения, обозы, медсанбат. Пахло нагретым железом, кожаной сбруей. Бойцам выдавали сухой паек, махорку. Тут же, собрав ветки и траву, они разводили огонь. Сидя на корточках подле котелков, поджидали, пока закипит вода.
Петро, отдав нужные приказания, снял сапоги, гимнастерку и помылся у ручейка. Холодная вода освежила его. Он с наслаждением прилег на траву, вытянул ноги.
— Ну, Яша, — говорил кто-то рядом, в кустах, — чего же ты хвалился? У меня, на Дону, увидите, мол… А глядеть нечего. Что тут хорошего? Лягушата, и те махонькие, землистые.
— Мы еще не возле Дона. Тут земля, верно, хреноватая… Ну, да и ее в порядок приведут, не бойся…
Петро узнал голоса Топилина и Шубина.
— …Ты вот плотину поглядишь, какую на Маныче построили, — продолжал Топилин. — Я сам от колхоза землекопом был наряжен. Три месяца лопатой да киркой орудовал. А на сады погляди да на степи… Красненьких лучше, чем у нас, на всем свете не найдешь.
— Что за красненькие?
— Ну, томаты. Помидоры, сказать…
— А ты что, Топилин, по всему свету ездил и перепробовал все красненькие, чьи, мол, лучше? — подал кто-то голос.
— Арбузы ажиновские покушай или виноград… — продолжал Топилин, оставив ядовитый вопрос без ответа. — Пушкин о вине нашем стихи сочинил.
— Приплел… То ж про цимлянское он писал, — произнес все тот же задиристый и язвительный голос.
— Именно, что про цимлянское… Оно-то и на Дону, — резонно возразил Топилин. — Ты, Шмыткин, географию не знаешь, так не мешайся.
Несколько минут за кустами молчали, потом Шмыткин изменившимся вдруг до неузнаваемости, злым голосом произнес:
— И когда ему, паразиту, концы наведут?
— Если мы с тобой не наведем, больше некому, — сказал Шубин. — Заграничному дяде оно не дюже болит.
Петро лежал на прохладной земле и, слушая негромкий разговор бойцов о семьях, домашних делах, о том, что давно не было писем, ощутил вдруг тот щемящий приступ грусти, который охватывал его всегда, как только он начинал думать о Чистой Кринице, об отце и матери, об Оксане…
После встречи с Оксаной в Москве он не имел ни от нее, ни от Ивана ни одного письма и ничего не знал о них. И сейчас, невольно связывая мысли об Оксане с тревожными думами о положении на фронте, Петро мрачнел все больше. Он вспоминал немногие счастливые дни, проведенные с Оксаной, и ему казалось, что все это было лишь в коротком сне. Вспомнилось, как однажды утром вскоре после приезда из Москвы он шел степью мимо участка горбаневской бригады и у оврага на узенькой тропинке ему неожиданно встретилась Оксана. Накануне они долго сидели над Днепром и расстались поздно, условившись встретиться на следующий вечер. Внезапно столкнувшись, оба сперва окаменели от неожиданности, потом обрадовались и молча стояли, держась за руки и глядя друг на друга сияющими глазами.
Петро не запомнил, о чем они говорили, но на всю жизнь памяти его запечатлелся взгляд чистых глаз невесты — счастливый и любящий взгляд.
Потом он вспомнил, как Оксана провожала в Москве на вокзале. Короткая встреча их была грустной: оба чувствовали, что расстаются надолго, может быть навсегда. Сейчас каждого из них свой фронтовой путь, и кто знает, какие испытания суждено еще вынести им!
Занятый своими мыслями, он и не заметил, что рядом стоял Вяткин и молча наблюдал за ним.
— О чем это комвзвода так глубокомысленно размышляет? — спросил парторг, опускаясь на корточки.
— О жене думаю, Василь Васильевич, — чистосердечно признался Петро.
— Что с женой? Писем нет?
— Нет, Вася.
— Так их сейчас никто у нас не получает. Зато потом сразу привалят, успевай только читать! Давай-ка твоего покурим… Ты слыхал, как вчера командир третьего взвода ночью на комдива нарвался? Потеха…
Вяткин, закурив, принялся рассказывать о каком-то забавном происшествии. Петро слушал рассеянно и хотя понимал, что Вяткин старается отвлечь его от печальных мыслей, не прерывал.
— Ну, обувайся, — сказал Вяткин, отшвырнув окурок и поднимаясь. — Партийное собрание вон там, под той вербой, будет. Зови своих. Попрошу, Евстигнеева пригласи.
Петро вспомнил, что Евстигнеев подал заявление о вступлении в партию, но из-за тяжелых боев партийного собрания уже давно не было.
Он разыскал Евстигнеева на полянке, около санитарной повозки медсанбата. В одной из последних контратак Алексея Степановича задело осколком снаряда, но он никому о своем ранении тогда не доложил, а в пути рана загрязнилась и стала тревожить.
Ему только что сделали перевязку, и одна из девушек натягивала на него гимнастерку.
Евстигнеев успел уже побриться, рукав, изодранный осколком, был тщательно заштопан. Петро по всему его виду, по торжественно-сосредоточенному выражению лица понял, что готовится он к партийному собранию с большим волнением.
Шагая рядом с Петром, Евстигнеев первый заговорил об этом.
— Мне давно бы надо заявление подавать, — сказал он. — Трех сынов имею. Все в партии состоят. Меня еще в колхозе в мирное время приглашали: «Давай пишись в партию, Степанович, не отставай от сынов…» — «Нет, говорю, партии нужны грамотные. Политически чтобы голова хорошо работала».
— В политических вопросах вы, Алексей Степанович, по-моему, не хуже других разбираетесь. Уверен, что вас примут.
— Я и парторгу, Василь Васильевичу, объяснял: «Без партии, говорю, мне сейчас нельзя, товарищ Вяткин, никак…» Время такое… В панику я, конечно, не ударяюсь, и что фашист нас одолеет, у меня такого в мыслях нету. На всяку гадину есть рогатина… Ну, а с другой стороны, я же понимаю, угроза дюже большая. Такой войны на моей памяти еще не бывало… И главная надежда теперь на партию нашу. Поближе до нее нужно… Как я своим умом мыслю, этим и крепкие мы, этим и держимся.
— Будут разбирать ваше заявление, так и скажите.
— Беда, что выступать на собраниях я не мастак, — вздохнув, ответил Евстигнеев. — Может, еще начнут вопросы по политике ставить… Конечно, если б не такая горячка, за книжками да газетами посидел…
Они пришли как раз вовремя: люди уже собрались, только что подошел сюда, по-прежнему прихрамывая и опираясь на палку, комиссар Олешкевич.
Вяткин встал с опрокинутого ящика, заменявшего ему и стол и стул, и объявил:
— Времени у нас мало, товарищи, поэтому прошу быть повнимательней… Разберем заявления трех товарищей о приеме в партию, потом попросим товарища комиссара, он сделает сообщение.
Первым Вяткин зачитал заявление сержанта Евстигнеева, отличившегося в последних боях. Старый солдат стоял «смирно», не сводя глаз с парторга, и лишь капельки пота, густо проступившие на большом, с глубокими залысинами лбу и на скулах, выдавали его волнение.
Петро намеревался выступить. У него нашлось бы немало хороших и теплых слов о лучшем командире отделения, но оказалось, что Евстигнеева знали все, и Вяткин перешел к голосованию.
— Единогласно! — громко и с видимым удовольствием подытожил Вяткин. — Поздравляем, товарищ Евстигнеев. Теперь в бой вы пойдете коммунистом.
— Служу советскому народу! — хрипло сказал Евстигнеев. Он опустился рядом с Петром на подмятую траву и вытер платком лицо.
После того как собрание решило вопрос о приеме в партию двух других бойцов, поднялся комиссар Олешкевич. Скинув фуражку, он пригладил седые волосы. Судя по его бледному лицу и глубоко запавшим щекам, ему нездоровилось. Говорил он тихо, но сразу же завладел вниманием собрания.
— Коммунисты обязаны знать, — начал он, — что обстановка на фронтах очень тяжелая. Пал наш доблестный Севастополь… Пала Керчь… Сдан Старый Оскол… Идут бои за Воронеж. В опасности Ростов. Фашисты угрожают Сталинграду. Над нашей Отчизной вновь нависла смертельная опасность… Петро, слушая его, смотрел в лица сидящих на земле людей. Это были его фронтовые товарищи, его друзья и единомышленники.