— Как зовут-то тебя? — опомнясь, спросила Груня.
— А тебя как? — с задорной настойчивостью повторил мальчик, и она рассмеялась.
— Да ты чего чудной такой, а? — Она торопливо рылась в своих карманах, но ничего не находила. — Груней меня зовут… Из деревни я, в колхозе живу…
— А меня Павлик… Мы из города приехали вон с той тетей… Папка на фронте, а мама… — Мальчик замялся, низко опустил голову и досказал шепотом: — Нету мамы…
Груня прижала мальчика к себе. Он притих у ее плеча и дышал теплом ей в щеку.
— А это у тебя чего? Кнут? А ты что, на коне ездишь? Дай, — он дернул за кнутовище, которое Груня держала подмышкой, и она расслабила руку.
— Бери!
— Насовсем?
Груня улыбнулась:
— Бери насовсем.
Мальчик схватил кнут, бросился к своим товарищам, но вернулся. Он доверчиво подходил к Груне, мигая светлыми ресницами.
— Тетя, — он просяще заглянул в ее глаза, — а ты придешь еще?
— Приду.
Она смотрела вслед, едва сдерживаясь, чтобы не побежать за ним, чувствуя, как теплеют ее веки.
Станцию затягивали синие сумерки. В заезжей Груня задала коню корм и легла на отведенную ей в общей комнате койку.
Не спалось. Мешали непривычные шорохи чужой, необжитой избы. Мигала под потолком тусклая электрическая лампочка, скрипуче, как полоз на снегу, пел за стекой самовар, из полутемного угла доносился смешливый шепоток, словно пробивался сквозь бурелом и каменья невидимый ручей.
Груня думала о посевной, об уцелевших островках озимой, которую надо было подкормить теперь добытым удобрением, но странна, мысли эти сейчас мало волновали ее.
Заслоняя все заботы и тревоги, вставал перед ней кареглазый мальчик и спрашивал: «Тетя, а ты придешь еще?»
«Озорной какой… И кепку зачем-то задом наперед надел», — она улыбнулась, боясь сознаться себе, что такой баловной, непоседливый он еще больше ей по душе.
«Измаешься тут за ночь, — решила вдруг Груня, — поеду домой».
Она быстро собралась и вышла во двор. Лошадь, стоявшая под навесом, покорно потянулась за ней, задевая копытами смутно белевшие на земле оглобли.
От улицы повеяло дремотным покоем, лишь жалобно крикнул где-то колодезный журавль, и снова стало тихо. Красными углями в окнах изб тлели огни; тянуло горьковатым дымком.
В полях было пустынно и тихо. Приподнимаясь в телеге, Груня не отрывала глаз от сверкающей, как монисто, нитки станционных огней. Они то взлетали, путаясь в оголенных ветлах рощицы, то пропадали, заслоненные бугром, и тогда возникала в небе зыбкая белесая муть, похожая на отсвет далекого степного пожара.
«Напрасно, поди, всполошилась», — думала она, провожая взглядом последние бусинки, пока тьма не раздавила их.
Мысль о мальчике согревала Груню, торопила в деревню, и она не чувствовала себя такой одинокой и осиротевшей, как прежде.
Как чугунная, гудела под телегой подмерзшая к ночи дорога, булькала железная уздечка, шагали вдоль обочины телеграфные столбы, соединенные паутиной поющих проводов. Груня погоняла лошадь. И мысли ее, то радостные, то беспокойные, как эти нывшие в ночи провода, не давали ей покоя.
На рассвете дорога свернула в бор; в глубине его, рассекая поляны и чащи на пестрые лохмотья, заметались золотые лучи. Сочилась сквозь голые ветки синева неба, светлела за сосенками березовая, атласно-белая опушка.
За поворотом полыхнуло в глаза Груне слепящее, в солнечных светляках озеро.
У берега, вдавив в желтый песок колени, точно молясь на взошедшее солнце, пил воду здоровенный мужчина, медленно черпая ее пригоршнями. Груня видела его лохматую рыжую голову, серую, как еловый пенек; шею, вросшую в покатые плечи. Грязная, обветшалая рубаха, растянутая могучими лопатками, казалось, вот-вот расползется. Желтые разбитые сапоги щерились отставшими подошвами.
Услышав тарахтенье телеги, человек оторвался от воды и метнулся в кусты, оставив на влажном песке рыжие вмятины следов.
«Да ведь это Силантий Жудов!» — подумала Груня, и колючий озноб сковал ее спину. Не успела она опомниться, как Силантий выскочил вперед на дорогу.
Груня невольно потянула вожжи, и лошадь стала.
Жудов двигался навстречу вихляющим шагом, быстро и жадно озираясь по сторонам. Не дойдя нескольких шагов до телеги, он перепрыгнул через канаву и остановился около молодой осинки, обняв тонкий ствол заскорузлой рукой. Мутные, блуждающие глаза его следили за каждым движением Груни. Ворот когда-то розовой, теперь выцветшей рубахи был оторван, с медной свалявшейся бороды срывались светлые капля и падали на заросшую волосами грудь.
— Не признаешь, товарищ Васильцова? — глуховато спросил Жудов, чуть разжимая рот и обнаруживая темный провал в верхнем ряду зубов. — Или на собрании постановили не признавать?..
Вид этого одичалого, заклеймившего себя перед всеми человека внушил Груне невольный ужас. С нескрываемой ненавистью и презрением смотрела она на измятое, в ржавчине щетины лицо, и чувство гадливости боролась в ней с желанием ударить наотмашь по этим наглым голубым глазам. Как он смеет так спокойно глядеть на нее, на эту осинку, которую он обнимал, на траву, примятую грязными сапожищами?..
— Нет… Приз-наю, — пересиливая себя, тихо сказала она, не спуская с Жудова настороженных глаз. — Ты у нас один такой оказался…
Лицо Силантия как-то отяжелело, глаза уползли в глубокое надбровье, поблескивали холодно и недобро.
— Что ж Варвара?
Он переступил с ноги на ногу, треснула под сапогом сухая веточка.
— Ничего, живет…
— Одна?
— Зачем одна? С ребятами, с колхозом…
Ей стоило больших усилий отвечать ему, глухая ярость и омерзение душили ее, и, точно угадав ее состояние, Жудов шагнул к телеге, облокотился на край и вздернул жесткие брови.
— Поди, брезгуешь мной, а? Не бойсь, моя грязь и тебе не пристанет…
Груня проглотила слюну и, чувствуя, как тяжело бьется сердце, подалась чуть вперед.
— Ты!.. Шкура!.. Счастье твое, что ты на моем пути попался, не совладать мне с тобой!.. А то б живым не ушел, гад ползучий!..
Жудов отшатнулся, в глазах его плеснулся страх. Он как-то сжался весь, втянул голову в плечи, воровато огляделся.
— За что ты меня так, а? — хрипловато выдохнул он. — Али я тебе на горло наступил?
— Ты на душу нам всем наступил, — зло, сквозь зубы выдавила она, — всю деревню позором своим покрыл!..
Он рванулся от телеги через канаву и снова стал около осинки, уцепился за нее рукой, глядел, насупясь, угрюмо и хищно.
— Все мы на ногах да на грехах живем… — шаря рукой по груди, проговорил он. — Хлебца нет у тебя? — Лицо его сразу размякло, заискивающая улыбка коверкала губы. — Вторую неделю во рту не держал, все больше кореньями питаюсь… — Он опять шагнул к обочине дороги, просяще и жадно глядя на нее.
— Нету у меня для тебя ничего, — раздельно и тихо выговорила Груня и понизила голос до шепота: — Родион мой голову сложил, а я… а я буду тебя хлебом кормить?.. Землю вон ешь, камни грызи, сдохни, чтоб имени твоего не знать! — Она вскочила на ноги в телеге и крикнула: — А ну, уйди с дороги! — и что есть силы хлестнула вожжами лошадь.
Телега рванулась. Ослепленная яростью, задыхаясь, Груня гнала лошадь.
Телегу бросало на ухабах, и точно валились в стороны встречные березки. Нечем было дышать, звенело в ушах, жгло в груди, словно насыпали туда раскаленных углей.
— Ах ты, шкура!.. Ах ты, предатель!.. — шептала она и вдруг рухнула на колени, упала головой в ворох соломы, закричала надрывно, стонущее: — Родя!.. Роденька мой!..
В ближайшей деревне она остановила лошадь у сельсовета. Выслушав ее, председатель сразу схватился за трубку телефона. Груня немного постояла, вышла…
Измученная волнением, она прилегла на охапку соломы, скупое весеннее солнце пригрело ей спину, и скоро словно кто-то забаюкал ее на мягких руках…
Солнце уже высоко стояло над степью, когда Груня проснулась.
Полосатое рядно степи стало сворачиваться, потянулись рыжие увалы, холмы все круче взбирались в небо, и скоро услышала Груня привычную с детства воркотню реки. Она бушевала за глянцевым красноталом, бросая хлопья пены на мокрые лысины камней.