Изменить стиль страницы

Я посмотрел на портсигар, поблескивавший на солнце. В правом углу рядом с миниатюрной виньеткой красовалась гравированная, надпись: «Типе — Лиза», ниже — четыре памятные цифры: «1941».

— Теперь — будет ли? — Антипа вздохнул, спрятал портсигар в карман. — Как посоветуешь, жену тут оставить или отправить на Васильевский остров? Там, на Васильевском, вроде поспокойнее.

— Она где?

— Здесь, рядом со штабом полка. Снимаем одну комнатушку.

— Не знаю, Антипа, в семейных вопросах я не советчик.

— Перспективочка, — вздохнул еще раз Антипа и повел плечами, словно при ознобе.

«А ты, пожалуй, трусоват, товарищ, как первостатейный обыватель», — подумал я, досадуя на Клокова. А почему нелестно так подумал, разбираться было некогда.

Полянина я едва застал. Он садился в машину, на ходу мне бросил:

— Отправляйся немедля на точки. Потолкуй с людьми, проверь организацию службы, а главное — вникни в настроения. В шестнадцать ноль-ноль на доклад.

По пути на точки зашел в гастрономический магазин купить папирос, стал в очередь. Две женщины в конце очереди тихо говорили.

— Неужели правда? — спросила с испугом молодая, в ситцевой косынке.

— Сама истина, милочка. Петр Сергеич сказывал, ему ли не верить, — трагически шептала вторая, почтенного возраста женщина в темном берете. — Пришел вечером расстроенный и всех предупредил: готовьтесь, родные, не то поздно будет.

— Пусть будет, что будет, — робко сказала собеседница и поднесла к глазам конец косынки.

— Ад кромешный будет, милая. На каждой площади виселицу вздыбят и голодом поморят.

— Господи!.. Да как вам не стыдно!

Из-за прилавка мне сказали:

— Папиросы кончились, товарищ военный. Полчаса назад последнюю пачку продали. Больше не ожидается.

Я вышел.

У трамвайной остановки встретился старик в сером поношенном плаще. Белые бескровные губы у него дрожали, красные веки подергивались.

— Скажите, это правда — Ленинград эвакуируют?

— Не знаю, папаша, не думаю.

— Значит, военная тайна?

— Я сказал, не думаю.

— Эх вы, окаянные!..

И еще в одном месте довелось подслушать тоже самое — в тамбуре трамвая. Стояли двое пожилых рабочих в заводских спецовках — высокий и низкий, — не стесняясь моего присутствия, настойчиво спорили.

— Силишек, верно, не хватило, вот и подпустили.

— А я говорю — предательство. И Ленинград если оставят, будет злодейское предательство. Позор на весь свет и черное предательство.

— Ленинград не сдадут. Костьми лягут, а не сдадут.

— Так собираются же, слышал!

— Ничего пока не слышал. Бабьи пересуды.

— Говорят, вопрос остается открытым.

— Стало быть, закроют. Нельзя же такие вопросы ставить и мусолить на всех перекрестках.

Я не дослушал их спор, сошел на первой остановке.

«Пойди, потолкуй с людьми, вникни в настроения» — в такой щекотливый момент. Разве не глупо — прийти сейчас в расчет, не зная, с чего ты начнешь и чем закончишь разговор с солдатами? Из того, что услышал, неизбежно следует дилемма: да или нет? «Да» — продолжение обороны, «нет» — эвакуация. Антипа растерялся. А мне близки и дороги слова высокого рабочего: «Стало быть, закроют. Нельзя же такие вопросы ставить и мусолить». Он, этот рабочий, конечно, выбрал «да». И поэтому спокоен, не в пример товарищу. Но почему ничего не сказал Полянин? Коршунов сказал бы. И сказал бы «да». Но кто же пустил этот предательский, провокационный слух? Ведь до нынешнего дня никто и не думал о сдаче Ленинграда. Значит, кому-то эти разговоры надобны. Враг не упускает случая атаковать психологически. Не новое, давно изношенное средство. Только бы увериться, что это действительно слух, — дым без огня и пламени…

Настроившись по-боевому, я вошел в землянку расчета. Солдаты отдыхали. Один красноармеец сидел в нижней рубашке под тусклым оконцем, пришивал к воротнику гимнастерки свежий лоскуток белой тряпки. Немолодой уже, лет тридцати восьми, он почтительно встал передо мной, руки по швам, рассудительно сказал:

— Дневальный по расчету рядовой Баранов. Решил подновиться малость. Знаю, на посту не полагается заниматься домашними делами, да больше ведь некогда, сами понимаете.

Я не стал выговаривать ему за оплошность: не так велика, — спросил, что нового в расчете.

— Известно, товарищ замполитрука. Ночью воздух караулим, днем отдыхаем, бивак по правилам содержим. Тяжеленька была нынешняя ночь. Чуть не упустили свой главный снаряд. У соседей, говорят, за Неву слетел. Сам командир полка приезжал, следствие наводил. И то, если разобраться, ветер был порывистый, тяжелый. А расчет причем? Расчет не виновный: природе не прикажешь.

Сели. Солдат привел себя в порядок, спросил разрешения курить.

— Значит, настроение хорошее?

— А чего ему быть плохому? Настроение здоровое, как говорят политруки. Одеты, обуты и едим каждый день по норме. Мыло тоже есть, вчера портянки зимние выдали… Бывает, конечно, над головой вроде небо обламывается, да свои братки выручают, и "опять же все идет своим чередом…

— Сами вы откуда?

— Молвотицкий, Ленинградской области.

«Не знают, тут пока ничего не знают». На душе полегчало.

— Разрешите спросить, товарищ замполитрука?

— Пожалуйста, товарищ Баранов.

— Скажите, это доподлинно, будто Ленинград сдавать приказали?

«Полегчало!» — с досадой отметил про себя. Баранова грубо спросил:

— Вы сами-то верите в это?

— Во что?

— Что Ленинград оставим?

— Да ведь кто ж его знает, — уклонился солдат. — По мне, вроде ошибка будет. Как же так? Ленинград. Это же… ровно сердце тебе вышибут. Москва — голова у нас, всем известно, а Ленинград — живое сердце. Я хоть и молвотицкий, а думаю, как и все об этом думают. По-советски думаю, товарищ комиссар.

— Правильно думаете, товарищ Баранов. А бабьим пересудам не верьте.

Баранов хотел улыбнуться, но воздержался. Глаза его, однако ж, потеплели, руки ласково легли на оранжевый кисет.

— Конечно, разве можно. Мы и то, услыхали вчера и сказали: фашистская агитация.

Разговор с Барановым утвердил меня во мнении, что я поступаю правильно. Во всяком случае я уловил, что личное мое настроение совпадает с настроением большинства людей. В других расчетах я уже не боялся никаких вопросов, смело обострял беседы и всюду утверждал: «Враки! Сплетни болтливых кумушек. Ленинград стоял и будет стоять на своем: ни шагу назад, ни пяди священной земли оккупантам».

И все-таки, все-таки до конца этого длинного дня в глубине души у меня шевелилась мысль: «А что если эвакуируют?» Я умышленно не додумывал эту тревожную мысль, откладывал до встречи с комиссаром.

В шестнадцать часов мы встретились. Я коротко доложил о выполнении задания, затем дипломатически прибавил:

— Ходят заугольные слухи, товарищ комиссар, Ленинград будто хотят эвакуировать.

Полянин недовольно глянул на меня, шмыгнул по-мальчишески носом, резким фальцетом сказал:

— Не наше дело, Дубравин, влезать в стратегические планы. Пусть эти вопросы решают командование фронта и Государственный комитет обороны. Скромная наша задача — вовремя сдавать и выбирать аэростаты, — защищать город, а не пускать их по ветру. Чтоб они не улетали в Финляндию или в Мурманск. Иначе судить нас будут, понимаете? Меня и командира полка. И каждого, кто в этом повинен. Пощады, понятно, не будет.

Я вышел от Полянина, подумав: «Человек минуты, — если что болит, он о том и говорит». Вместе с тем я думал: если по-прежнему нужны аэростаты, значит город продолжает сражаться. И пусть продолжает. Это на сегодня главное.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_15.png

Комета над Таврическим

Бывают и в будни праздники, случаются и в мозглую осень погожие деньки. На войне тоже не всегда грустно — изредка, но приходят отрадные мгновения.