Изменить стиль страницы

Я никогда не учился слишком плохо, никогда не был позором класса, но и отличником, украшением и гордостью класса тоже не был, случались в моем дневнике и тройки, и двойки, и замечания за поведение тоже попадались. Так что не впервые приходилось мне вот так стоять перед учительницей и выслушивать всякие неприятные слова.

Сколько раз, стоя вот так, я беззвучно уговаривал, умолял, гипнотизировал учительницу, чтобы она не ставила мне в дневник двойку или не записывала замечания!

И сколько раз я весь сжимался от молчаливого негодования, когда мне казалось, что поставленная двойка несправедлива!

Моя мама часто говорила, что мой отец — гордый человек, и я, конечно, рос в него — тоже гордым, мне вовсе не улыбалось быть хуже всех. Даже не двойка сама по себе меня всегда огорчала и расстраивала — подумаешь, двойка! — я знал, что рано или поздно ее исправлю. Гораздо больше мне не нравилось все то, что неизменно двойку сопровождало. Двойка как бы давала право каждому, кто только хотел, у кого только появлялось желание, ругать меня, отчитывать и стыдить — вот что было противней всего!

Но сегодня я смотрел на Анну Сергеевну совершенно спокойно, даже с чувством некоторого превосходства, словно это я вдруг превратился в учителя, а она стала моей ученицей.

Я знал кое-что, чего не знала она.

Мне было весело и даже немного неловко слушать ее — как будто я невольно обманывал ее, пользовался ее неведением, и я, наконец, смилостивился и сказал небрежно:

— Анна Сергеевна, нам не придется с вами ссориться. Я, пожалуй, и не доучусь до конца четверти.

— Это почему же?

— А они в Москву уезжают! У него папаша в академию поступает! — сообщила Элька Лисицына, дочь командира второго батальона, главная выскочка в нашем классе.

Почему-то считается, что выскочками бывают обычно отличники, на то они и отличники, но вот Лисицына была самой захудалой троечницей, а все равно всегда и везде лезла вперед.

Ребята сразу повернули головы и смотрели на меня с завистью и интересом. Может быть, они завидовали тому, что мы поедем в Москву, а может быть, тому, что теперь я, и правда, вроде бы совсем свободен, могу и не учить уроки.

— Ну и что же, что уезжают? — спокойно сказала Анна Сергеевна. — Учиться-то все равно нужно. Не в одной школе, так в другой. Какая разница. И тем более, Серебрянников, пока ты сидишь еще за партой в нашей школе, будь добр, веди себя, как полагается.

Она ровным голосом проговорила все, что должна была проговорить, но сделала это как-то уж слишком спокойно, даже вяло, наверно, и сама понимала: какой теперь спрос с меня, с вольного человека?

Мужское воспитание i_008.png

— Ладно, садись, Серебрянников, и больше не отвлекайся, — сказала, наконец, Анна Сергеевна.

И я сел. А Мишка Матвейчик сразу ожил, повеселел и зашептал мне в ухо:

— Когда ты уедешь, мы письма будем писать друг другу, правда?

— Правда, — сказал я обрадованно. Раньше я никогда никому не писал писем.

— А давай сейчас попробуем! — сказал Матвейчик.

— Что попробуем?

— Ну, письма писать поупражняемся. Как будто ты уже уехал!..

У Мишки был нетерпеливый характер, и если ему приходила в голову какая-нибудь идея, ему надо было немедленно осуществить ее. Не дожидаясь моего согласия, он уже вырвал лист из тетради и приготовился писать.

— Давай, начали! А потом ты пошлешь мне, а я — тебе. И мы будем читать.

Я подумал, что так, пожалуй, быстрей пройдет время до конца урока, и тоже вырвал тетрадный листок.

«Миша, привет! — написал я, подумав. — Какая у вас погода? У нас погода хорошая…»

Дальше я не знал, что писать, и мне сразу расхотелось играть в письма — было что-то девчоночье в этой игре.

Я заглянул в Мишкин листок.

«Здравствуй, Жека! С горячим к тебе приветом, твой бывший одноклассник Миша Матвейчик, — старательно выводил Мишка. — Какая у вас погода? У нас погода хорошая…»

Я засмеялся.

Наверно, я громко засмеялся, потому что Анна Сергеевна обернулась от доски и стала пристально смотреть на меня. Но тут прозвенел звонок, и все повскакали с мест.

После уроков я сразу отправился домой.

Я прошел через спортплощадку, мимо сваленных в кучу портфелей, мимо ребят, спорящих, кому в какой команде играть.

— Жека, ты куда? — закричали они, перестав спорить.

Я неопределенно махнул портфелем.

Они ничего не поняли. Они не знали, что сегодня я уже простился со школой и с этими тоненькими деревьями, которые мы сажали два года назад, и со спортплощадкой, где мы всегда гоняли в футбол, несмотря на строгий запрет нашего физкультурника, и с ними — своими одноклассниками — тоже простился. Пусть даже мне придется еще не раз являться сюда — все равно я уже простился. Все, что еще даже вчера было для меня важно и значительно, теперь как бы отступило и не казалось уже ни важным, ни значительным — потому что уже другие мысли — как будет на новом месте, что ждет меня там — занимали меня. И теперь я торопил, подгонял время, как подгоняешь его, когда ждешь не дождешься своего дня рождения…

На автобусной остановке, уже возле военного городка, я столкнулся с лейтенантом Загорулько.

Этот лейтенант Загорулько — веселый человек. И шумный. И в самодеятельности он выступает так, что живот надорвешь от смеха, — может изобразить кого угодно: хоть Аркадия Райкина, хоть Сергея Филиппова. Но я, когда вижу его, всегда стараюсь обойти стороной, стараюсь не попадаться ему на глаза. Никогда он не поговорит со мной нормально, а все с какими-то усмешечками и насмешечками, придумывает мне какие-то дурацкие прозвища, вроде «Джека-потрошителя», и вообще обращается со мной, как с младенцем. Еще он всегда делает вид, будто ужасно рад, что встретил меня, хотя что ему особенно радоваться? Любит дразнить, а у самого фамилия — Загорулько. Будь у меня такая фамилия, я бы и рта не раскрывал, сидел бы и помалкивал…

Вот и сейчас, увидев меня, лейтенант сразу закричал:

— Ну что, брат, без отца, наверно, полный портфель двоек нахапал? Ни с кем не поделился? Пороть-то некому! А?

Голос у лейтенанта был громкий, и все на остановке сразу посмотрели на меня, на мой набитый портфель и засмеялись. Хотя, конечно, Загорулько прекрасно знал, что отец никогда меня и не думает пороть, даже пальцем не трогает.

— Ну, а папаня твой еще не провалился с треском на экзаменах? Не прислал еще депешу: «Сижу на пустом месте — высылай двести»?

И что мой отец никогда нигде не проваливался с треском, что он всегда был лучшим командиром роты, и лучшим стрелком, и лучшим спортсменом, лейтенант Загорулько тоже прекрасно знал. А все-таки болтал всякие глупости. Только испортил мне настроение.

Я бы, наверно, так и явился домой с испорченным настроением, если бы не встретил, уже идя через военный городок, сержанта Колю Быкова. Вот человек — совсем другое дело, не то что лейтенант Загорулько.

Коля Быков возвращался из танкового парка, был он в черном рабочем комбинезоне, пахнущем бензином, и руки у него были черные-черные, перемазанные маслом и гудроном. Я всегда завидовал таким рукам. Мне всегда хотелось, чтобы у меня были такие руки.

И конечно, он тоже спросил меня об отце. Я уже привык, что последние дни меня все обязательно спрашивали об отце.

— Сегодня телеграмма должна быть, — сказал я.

— А-а… Жаль будет расставаться с твоим батькой…

Он немного еще помолчал, постояв рядом со мной, и потом пошел к казарме.

А я пошел домой.

Телеграмму от отца еще не приносили. Мама нервничала, сердилась.

— Вечно он так — как святой, — говорила она. — Занят делами. А мы для него ничего не значим. Ну что, трудно ему дойти до почты, отбить телеграмму?

Я молчал.

Мне, конечно, тоже очень хотелось поскорее получить известие от папы, но я был уверен, что у него есть заботы поважнее, чем рассылать телеграммы. И вообще я давно уже убедился: в подобных случаях мне лучше всего помалкивать. Когда мама начинает ругать отца, в конце концов обязательно достанется и мне. Потому что я «весь в отца». Тем более, что отец сейчас далеко, а я здесь, рядом.