Изменить стиль страницы

— Великий подвиг! — вздохнул Тентенников.

— А разве понимали значение авиации для России? — продолжал Глеб. — До войны на летчиков иные дельцы как на шутов гороховых смотрели. Помню, во время полетов объявили однажды, как в цирке, «спуск смерти», чтобы сборы увеличить. Самолет исполнял в тот день, под завыванье оркестра, воздушное танго. В газетах вечно сенсации печатали. Даже статейка была: «Модерн в авиации». А о тех, кто геройски жил и умирал, мало говорят народу. Вот Лена мне журнал привезла французский. Сколько в нем о военных летчиках говорится…

Он протянул приятелю номер журнала, и тотчас узнал Быков лица знаменитых летчиков Франции. Это были асы, тузы. Асом считался летчик, одержавший больше пяти воздушных побед. Лучшие асы были в прославленной эскадрилье «аистов», и прежде всего начал Быков искать портрет Ганимера. Ганимер считался в ту пору знаменитым летчиком. На портрете был изображен молодой человек, худощавый, может быть, даже болезненный, с глазами, в которых была и отвага солдата и застенчивость провинциального юноши. Внимательны были ясные глаза, смотревшие на Быкова из-под надвинутого на самые брови козырька форменной фуражки, тонкая мальчишеская шея была повязана шарфом, и светлый значок белел на кармане тужурки — изображение серебряного аиста в полете.

— У нас много летчиков лучше французских, — строго говорил Глеб, — но не повезло авиации в России. С самого начала торгаши да спекулянты захватили её. А в аэроклубе знатные бездельники сидели… Да и в армии нашлись ретрограды, — до сих пор на летчиков с удивлением смотрят: как, дескать, вести себя будет, неужели и взаправду полетит?

Все засмеялись, и даже старик Победоносцев улыбнулся.

— Вы правы, нас не понимают, Глеб Иванович, — быстро заговорил уже немного опьяневший Васильев. — Такую силу недооценивают…

Устремив глаза в сторону, словно разговаривая с кем-то невидимым, Васильев продолжал, потирая руки:

— Авиация может стать самой большой славой страны. Мы — рыцари воздуха. Воздушный бой — всегда поединок, дуэль. Думая об авиации, я вспоминаю рыцарские турниры. Есть особенное благородство в воздушном бою. Один на один в небе я встречаю врага. Он падает, протараненный моим самолетом. Это — гимн новому крылатому человечеству. Я ясно представляю будущее — может быть, через полвека. Дуэлянты не будут становиться у барьера, отмеривать шаги, проделывать скучный обряд старинной дуэли. Спор в любви будет решаться высоко в поднебесье, двумя самолетами, на которых будут враги… Нужно только, чтобы летчик никогда не становился профессионалом. После войны авиация должна снова стать спортом, иначе она умрет…

Быков недовольно поморщился и наклонился к Лене:

— Слишком он говорлив, Елена Ивановна. Болтовня летчику не пристала: в небе, кроме шума мотора, ничего не слышишь, вот и приучаешься много думать, мало говорить. А Васильев и слова другим не дает промолвить, — видите, как его понесло, словно на крыльях. Попугай — тоже болтать любит, да летает зато невысоко…

Лена не могла сдержать улыбки и осторожно дотронулась рукой до локтя Быкова, словно предостерегала: долго ли поссориться с пьяным человеком…

— Война уничтожит слабых, — взволнованно продолжал Васильев. — Дух человека изменится после войны, и мы увидим много такого, о чем и мечтать не смели самые горячие головы.

Быков перехватил устремленный на поручика тяжелый ненавидящий взгляд Тентенникова и сразу понял, что трудной будет жизнь в отряде.

Васильев продолжал говорить, но его уже не слушали. Старик Победоносцев сидел не шевелясь, уткнувшись в тарелку, и только Глеб был весел, словно спирт помог ему забыть обо всем.

— Глупости говорите, — громко сказал Тентенников, приглаживая редкие волосы. — Что хорошего в турнирах да дуэлях — никак не пойму. Неужто со временем люди не поумнеют и подобная блажь будет жить в их голове? Я самолет за другое люблю — он уничтожает на земле расстоянье; разовьется авиация в стране — и не станет у нас захолустья. А с дуэлянтами я и сам встречался: вызвал меня граф Кампо-Сципио на дуэль из-за моей над ним насмешки. Но я ему, конечно, попросту предложил: драться согласен, но только на кулачках…

Старик Победоносцев хихикнул, и Васильев, не понимая, всерьез говорит Тентенников или просто балагурит, неопределенно сказал:

— Мы с вами о разных вещах говорим…

— Нет, не о разных, — упрямо ответил Тентенников и отвернулся от своего собеседника.

Глеб встал из-за стола и дернул Быкова за рукав.

— Не хочешь пройтись?

— Отчего же, пойдем… Васильев теперь, пожалуй, обдумывает кодекс воздушных дуэлей и не станет скучать без нас…

— И я с вами, — сказал старик, догоняя их и волоча свою тяжелую палку. — Мне в госпиталь надо. Скоро обход палат.

Госпиталь находился неподалеку, в буковой роще. Глеб повел оттуда Быкова по тихому перелеску. Было уже темно, прохладно. Вспыхнуло вдалеке крохотное, как уголек, пламя костра и снова пропало в темноте. Пар клубился в лесу, словно тлели деревья, издалека тянуло гарью и дымом. Тусклые огоньки — то ли отсветы карманных фонариков, то ли звезды, пробившиеся сквозь мглистую дымку, — мигали над переправой.

— Любимое место мое, — восторженно сказал Глеб. — Вечерами гуляю тут. Ходишь один по лесу, невольно обдумываешь жизнь. Не верится даже, что с той поры, как встретились мы впервые, только шесть лет миновало. Кажется порой, что я уже состарился и веку моего осталось очень немного. Подумать только, как много мы успели сделать за минувшие годы, — пережитого нами на три поколения хватило бы…

— А сам-то ты как живешь? — спросил Быков, пытаясь навести Глеба на разговор о Наташе.

— Смутно живу. Казалось бы, чего мне еще надо: госпиталь, в котором Наташа, неподалеку от нашего отряда: при желании можно всегда на день сюда выбраться, а вышло хуже, чем думалось… И жалею, что отпуск провел здесь, надо было в Петроград поехать…

— Не ладишь с нею?

— Давно на разрыв идет…

Он поморщил лоб, будто не смог сразу всего вспомнить. У прямых, откровенных людей бывают мгновенья, когда им обязательно хочется излиться, рассказать о самом сокровенном, личном, — в такую пору они способны делиться заветными своими думами даже со случайными знакомыми. Глеба радовало, что он сможет сегодня исповедоваться не чужому человеку, как бывало порой в минуту совершенного уныния, а старому и верному приятелю…

— Ты разве не знаешь, как отвыкают люди друг от друга? Ведь размолвка начинается незаметно, с мелких каких-то, незначащих вещей. Ссоры из-за пустяков, ругань из-за разбитого стакана. Сначала обоим невдомек, и вдруг наступает день, когда оба начинают чувствовать, что относятся друг к другу по-новому. Тотчас прекращаются ссоры. Отношения становятся спокойней, появляется предупредительность, боязнь обидеть другого, — так наступает второе предвестье разрыва. С тех пор как Васильев появился, почувствовал я: отходит от меня Наташа… Жалко её, — сказал Глеб, раздвигая рукой кусты. — Мы сегодня на рассвете по этому самому перелеску гуляли. О нем, о Васильеве, двух слов не сказали, но чувство тяжелое было у обоих: словно рушилось все. Будто червь какой-то её душу точит. Когда встретились мы с ней впервые, любила она вести странные разговоры: обречено, дескать, наше поколение, — живем мы в трудное время, испытания нам суждены большие… Мне это казалось тогда модной блажью. И объяснение легко было найти: красивая она, умная, — а жизнь поначалу неудачно сложилась — первый муж оказался беспутным человеком, потом стал преследовать её своею любовью курчавый недотепа — помнишь, который появился с револьвером в её номере, в Перми? Я тебе о нем рассказывал… Вот и стала она собственные неудачи всему поколению приписывать. Теперь то же у неё в голове: близится будто бы время распада, всеобщей гибели, и нет уже никакого закона человеческой душе. От жизни надо брать все, к чему сердце влечет, не раздумывая, не жалея… Она говорит, что отныне время таких людей, как Васильев, наступило, — беззаконников и себялюбцев. Он красив? — спросил Глеб.