От Бреста до Владивостока взволнованные войной люди, не имея почти никаких исходных данных, строили самые разнообразные предположения; о будущем, гадали, так сказать, «на кофейной гуще», взирая одновременно и с надеждой, и со страхом на стремительно атакующий Запад. Что несет он нам: освобождение или новое рабство? Жизнь или смерть? Ведь это был самый жгучий, самый насущный и самый трудный вопрос вашего «сегодня» на протяжении ряда месяцев.
И вот наконец мы стоим перед исчерпывающим, как нам тогда казалось, ответом; на этот вопрос. За сутки товарный поезд-порожняк, на который нам под конец так необычайно счастливо удалось попасть, увез нас далеко-далеко от фронта, от царства пожаров, взрывов и «напрасныя смерти».
«Отвечайте же нам, ради Бога, что творится здесь, в глубоком тылу?»
К нашему великому удивлению, этот естественный для всякого вновь прибывшего вопрос не вызывает никакого энтузиазма у наших собеседников. Они жмутся, в глазах у них смущение и страх, совсем так, как бывало в СССР, если разговор случайно переходил узкие рамки безопасного и дозволенного. Но это ненадолго. Хозяин — бывалый человек, подсоветский человек; он видит наше поистине жалкое положение и наше полное невежество. Он ясно понимает, с кем имеет дело: ему нет никаких оснований нас бояться. И он начинает вполголоса страшный, непостижимый рассказ, какого мы, так же как и всякие другие на нашем месте, меньше всего могли бы ожидать в это время и именно здесь. «НКВД действительно больше нет, — говорит он, — но сотрудники НКВД остались и работают в полиции и в Гестапо по-прежнему. Горсовета тоже нет; но в городской управе работают те же сотрудники горсовета и другие бывшие коммунисты. Люди, подвергавшиеся преследованиям при большевиках, подвергаются им и сейчас. Административно высланные ранее принуждены скрываться и прятаться до сих пор, ибо городские коммунисты, занимающие лучшие административные посты в русских учреждениях, боятся разоблачений; горе тому лицу, которое может им показаться в этом отношении подозрительным. Люди, освобожденные немцами из советских тюрем, — боятся прописываться в городе; вернувшиеся из ссылок — не идут за получением продовольственных карточек и т. д. и т. п».
«Сходите на базарную площадь, — посоветовал в заключение нам собеседник, — полюбуйтесь на повешенного. Вот уже несколько недель болтается он на перекладине с доской на шее. На доске надпись: “Советский шпион и бандит”. А его знает весь город: убежденный противник советской власти, много лет подвергавшийся преследованиям НКВД, не имеющий даже права проживания в родном городе. Уже при немцах вернулся он домой и вздумал протестовать против коммунистического засилья. В результате — арест, зверское избиение в так называемой русской полиции[61] резиновыми палками и бессмысленное обвинение в шпионаже».
Много подобного рассказал нам тогда добрый человек, желая ввести нас в курс местной жизни и предостеречь от вынужденного путешествия на базарную площадь через горуправу, в русскую полицию и Гестапо. Дай ему Бог здоровья! В глубоко подавленном состоянии начали мы «оформляться» в городе. Больше всего нам хотелось бежать отсюда, куда глаза глядят. А глаза глядели на Ревель[62] и на Ригу, где у нас были близкие друзья. Ортскомендатура[63] в пропуске на Прибалтику нам категорически отказала. Полоцк был «военным гебитом», чем-то вроде прифронтовой полосы (хотя фронт был уже далеко на востоке, за Смоленском), непреодолимая стена отделяла тогда почему-то зону военного управления от прочих «мирных гебитов». Здесь был «Милитерфервальтунг»[64], там — «Цивильфервальтунг». Немцам из ортскомендатуры казалось, что этим абсолютно все сказано. Они разводили руками и делали такой вид, что нам самим стало стыдно своих «необосновательных» претензий на Прибалтику.
Таким образом, попытка обратиться в бегство не удалась. Нужно было оставаться в Полоцке, нужно было идти в горуправу и в полицию, то есть начинать тот самый, слишком далеко ведущий, путь, от которого после рассказов железнодорожника нам более всего хотелось уклониться. Адъютант коменданта сказал, что в горуправе очень нуждаются в культурных силах; а переводчик коменданта — холодный, очень подтянутый и еще довольно молодой человек, который, несмотря на наше знание немецкого языка, никак не хотел допустить нас до непосредственной беседы с немцами, дал от себя записку к начальнику местного банка. Этот последний якобы тоже имел хорошие вакансии.
Страшный путь начался с представления городскому голове или, что то же, бургомистру[65]. Он принял нас в своем кабинете в присутствии двух дам: управляющей делами и переводчицы. Со слов нашего железнодорожника мы уже знали, что первая — сожительница бургомистра и бывшая жена крупного энкаведиста, уехавшего перед самой войной в отпуск на юг, а вторая — известный в городе осведомитель НКВД, погубивший многих педагогов. Нас любезно и подробно расспрашивали обо всем; мы старались быть осторожными в ответах, как это полагается в Советском Союзе. Никакой работы для нас не нашлось, но нас обещали «иметь в виду». На прощание бургомистр, несколько утративший свою первоначальную любезность, посоветовал нам обратиться к начальнику банка, «который, может быть, что-нибудь для вас сделает».
Пришлось идти в банк, нам уже нечего было есть, а сидеть бесконечно на шее железнодорожника тоже не годилось.
Первое, что мне бросилось в глаза при входе в это учреждение, была фигура энкаведиста высокого роста, стоявшего в полной форме посередине большой комнаты. Высшие чины НКВД в СССР резко отличались по костюму от всех прочих граждан: они носили так называемую «бекешь», совершенно особого покроя пальто-шинель с поясом и меховым воротником.
Бекеша была символом работы в НКВД: ее нельзя было ни покупать, ни носить обыкновенным, смертным. Итак, человек в бекеше оказался начальником банка. У него не было времени для разговора со мной сейчас же, но, прочитав записку переводчика, он сказал, что будет меня ждать вечером того же дня дома и дал свой адрес. Когда через несколько часов после этого я шел, покачиваясь от голода, по абсолютно темным улицам незнакомого города в поисках квартиры начальника банка, мне все казалось, что из темноты смотрят на меня его глаза, маленькие, злые, близко посаженные, с очень тяжелым взглядом. Они казались мне еще хуже бекеши и очень удачно ее дополняли. Такие глаза знает всякий гражданин СССР, которого когда-либо допрашивали в Москве на Лубянке.
Вечерняя встреча и беседа с начальником банка запомнилась мне навсегда. Хозяин был уже сильно пьян, когда я пришел. От водки и от благодушного настроения духа его глаза совершенно утратили волевую целеустремленность следователя, тем не менее он учинил мне с самого начала откровенный допрос: кто, откуда и куда, зачем, как и почему.
В ярко освещенном кругу от сильной электрической лампы я сидел перед пьяным начальником банка, рассказывая ему самую банальную беженскую историю, а его жена сбоку, из темноты, молча наблюдала за нами. Моя болтовня, едва ли вообще удовлетворительная, ему, однако, понравилась; он все ободрял меня, хвалил почему-то за осторожность (?) и непрестанно возвращался пьяной мыслью к каким-то «инструкциям», которыми он сегодня не хочет заниматься. Я так и не понял толком, кто кому должен давать инструкции — я ему или он мне.
В заключение, несмотря на протесты жены, он потребовал, чтобы я распил с ним бутылку самогона. Как ни боялся я пить — голодный и истощенный, — было ясно, что вырваться без скандала из властных объятий моего нового знакомого совершенно невозможно. Поэтому я не стал особенно возражать, тем более, что решить в этот момент, что опаснее — остаться или уйти, — было очень трудно. Я остался, а безнадежно протестующая и совершенно трезвая жена была вскоре не без рукоприкладства выпровожена мужем из комнаты.