Долго ворочался Георгий с боку на бок, сон не шел к нему. Наконец он встал, засветил лампу и, присев к столу, принялся за письмо.
«Пашка! Милый мой, дорогой, хороший товарищ! — писал он своему другу Павлу Размахнину. — Сегодня из письма Трошки Бочкарева Киргизову узнал, что тебя назначили на мое место учителем в Куларки. Ах, какое это расчудесное село! Ты передай всем куларцам от меня, что я им низко кланяюсь, особенно хозяевам моей квартиры, деду Микуле и, если встретишь, дьякону Гевласию Кутейкину. Интереснейший тип этот дьякон. Ну кто поверит, что он, лицо духовного звания, является пропагандистом революционных идей? Не знаю, Пашка, получил ли ты от меня письмо, в котором я писал тебе, что по дороге из Нерчинска повстречал отца Гевласия. Он мне сообщил кое-что интересное, показал журнал нашего объединения, передал письмо от тебя. Радости моей не было конца. Тогда я отправил в Куларки с Гевла-сием нашим друзьям (тебя еще там не было) послание социал-демократического направления, с революционным огоньком, с призывом открыть в селе читальню.
Пашка, вот бы нам теперь вместе, а? Да мы бы с тобой гору свернули. Ты жди меня, ведь я вернусь к учительству. Я, Пашка, не знаю дела более лучшего и благородного, чем воспитывать детей, прививать им любовь ко всему лучшему: к родине, к природе, к труду, к революции, к людям с мозолистыми руками и чистым сердцем. Эх, скорее бы сбылись мои мечты и желания.
Пашка, пиши мне скорее, ирод! Да поподробнее, не ленись, пиши, как там наша кооперация, наш рукописный журнал? Где теперь наши Назарка, Сидорка, Ванька Бутин и все другие?
Да, Пашка, я теперь воин, или в бозе почивший для нашей творческой жизни. Я теперь „ваше благородие“, защитник кармана капиталистов, опора господствующих классов, борец за право власти, произвола и угнетения трудового люда. Я достиг того положения, когда свободно могу плевать в благородное, поистине благородное, лицо честного труженика-рабочего. Так вот, Пашка, милый мой товарищ, пойми ты мою душу, состояние моего „я“.
Пашка, люби все живое, честное, бодрое, люби всех защитников угнетенных и борцов за свободу, равенство и братство народов, за установление вечного мира среди народов. Да и сам, Пашка, вставай в ряды „безумно храбрых“.
Дорогой мой Пашка! Верь, недалеко уж то время, тот момент, когда мы встанем друг около друга в рядах армии труда, и отольются тогда вековым волкам пролитые народом слезы и кровь. Тогда уж и моя казацкая нагайка походит по жирным спинам буржуев, — грубо немного, ты прости меня за это.
Как хорошо, что здесь в полку я не одинок: со мной Степка Киргизов и наш „буйвол“ Фролка Балябин. Сейчас они дрыхнут, черти полосатые. Ну конечно, мы здесь не сидим сложа руки, кое-что делаем для революции, и казаки теперь уже не те, что были с начале войны. Даже совсем недавно, когда мы только что прибыли в полк, был такой случай: отбили мы ночную атаку противника и даже трех немцев в плен взяли. Казаки наши накинулись их рубить, хорошо, что я тут пригодился, не дал. „Вы что, говорю, осатанели, кого убиваете?“ Взял одного немца за руку и показываю им, а у того рука как подошва, вся в мозолях. Чуть было не наговорил тогда лишнего. Теперь-то казаки другие стали, начали понимать, что к чему.
Эх, Пашка, Пашка! Мне так жалко тебя и всех вас там, добрых, милых, честных, смелых. Я благодарю тебя, горячо благодарю за то, что ты в своих письмах дал образы, характеристики своих товарищей. При чтении этих строчек мне так было тепло, я чувствовал с ними общность, связь и какую-то родственную близость. Так радостно, так хорошо, когда соприкасаешься с личностями чистыми, верящими, жизнерадостными. Так хочется видеть вокруг себя побольше таких честных, любящих товарищей. Хочется заглянуть в лицо, в глаза, в самую душу смелой, жизнерадостной, свободолюбивой девушки-товарища, встретить теплый, бодрящий взгляд, услышать голос ласковый, живой, чтобы, если случится, уйти за черту нашей жизни бодрым, верящим, что поднимается великая, грозная народная рать и что Русь ополчится на борьбу с исконным врагом труда. Ну как тут не вспомнить чудесные стихи Одоевского:
Помнишь, как читали мы их в семинарии, заучивали наизусть?
Пашка, приведи в порядок школу, организуй библиотеку, привлекай в нее взрослых, учи их уму-разуму. Еще к тебе большая просьба, надеюсь, ты ее выполнишь. Там против школы избушка беленькая, живет в ней мой ученик, замечательный малец, Митькой звать. Золото, а не мальчик! Такой любознательный, смышленый, ума палата, а какая у него тяга к учению! Ведь он, не закончив трехлетку, вздумал бежать в Читу, чтобы поступить в учительскую семинарию. Ах, бесенок!..»
Богомягков отложил перо, подперев щеку рукой, задумался, вспомнил Митьку. Это было в первый год появления Богомягкова в Куларках. Тяга к учению, мысль самому стать учителем не давали Митьке покоя, и задумал он бежать в Читу. То, что он учился всего третью зиму, не смущало Митьку. Он полагал, что стоит ему добраться до Читы, хорошенько попросить, и его примут в ту большую школу, где обучают самих учителей.
Представлялось Митьке, как он заявится в Куларки уже взрослым, учителем, в романовской шубе, в папахе из черной мерлушки, а с собой привезет полнехонький мешок книг.
Собрался Митька и морозным зимним утром улизнул из дому. От больших слыхал он, что дорога на Сретенск, а там и на Читу идет вверх по Шилке, заблудиться негде. Мороз Митьке не страшен: на ходу не замерзнешь. Не боялся он и волков, потому что за поясом у него большой кованый нож в деревянных ножнах. За плечами у Митьки мешок, а в нем праздничная сатиновая рубаха, учебник Вахтерова, булка хлеба, а в кармане деньги… двадцать восемь копеек, завернутые в тряпочку. Деньги эти он сэкономил от продажи рябчиков, которых ловил всю осень сетями, продавал их попадье, а на выручку покупал матери чай, соль, а иногда и сахар.
Верст шесть отшагал Митька от дому, и тут его повстречал сосед, Иван Егорович, ехал он из лесу с дровами. Понял Иван намерения Митьки, и как тот ни отбивался, как ни плакал, ничто не помогло: силой усадил Иван Митьку на воз и представил его обратно в село, но не к матери, а прямо к, учителю Богомягкову. Тут-то Георгий и познакомился по-настоящему с Митькой, растолковал ему, что надо для поступления в семинарию.
«Пашка! — снова взявшись за перо, продолжал Богомягков. — Давай вместе поможем Митьке. Готовь его к поступлению в семинарию, а я ему буду посылать деньги. Жалованье я получаю порядочное, а на что мне здесь деньги? Пусть лучше они уйдут на доброе дело. Поможем, Пашка, сделаем из Митьки человека, полезного для общества, для нашего дела. Надеюсь, что ты возьмешься за это со всей присущей тебе страстью, и Митьку мы выведем в люди. Итак, берись за Митьку, муштруй его, муштруй. Кстати, дай прочесть ему это письмо, думаю, будет нелишне, пусть пропитывается нашим духом.
Ну, кажется, все, Пашка. До свидания скорого и лучшего.
Георгий».
До рассвета просидел за письмом Богомягков, а когда уснул, то снова увидел во сне Митьку, деда Микулу, Куларки, нагие громады утесов и розовую зарю над Шилкой.
Глава XIV
Ноябрь перевалил на вторую половину, когда Савва Саввич вернулся из Читы, пробыв там около недели. Вечером сразу же после ужина он уединился с Семеном в горнице, чтобы поделиться с ним результатами своей поездки.
В горнице светло, уютно, в переднем углу золотом отливают иконы, мерно тикают стенные часы. Топится печь-голландка, сухие лиственничные дрова так и гудят, потрескивая, стреляют искрами.
Савва Саввич, веселый по случаю удачной поездки, был в той же праздничной одежде, в какой приехал из Читы: в голубовато-сером пиджаке со светлыми орлеными пуговицами и в черного сукна шароварах с лампасами.