Изменить стиль страницы

Да, марку свою одессит старался не терять. А на душе у Порикова было скверно. Двадцать два уже стукнуло, третий десяток, можно сказать, разменял, а скажи кому, что за всю свою жизнь девки не целовал, — не поверят.

И не то чтобы сам был плох или там девок не было, — нет, а все как-то не получалось. На КП девчата, наверно, думают, что сержант у них — старый волк в этих самых делах, побаиваются его, а он и суров-то с ними больше от собственной робости. Вот смеху будет, если узнают, что сержант у них — нецелованный!

* * *

Тело старшего лейтенанта Бахметьева Дороднов привез на КП на другой день.

В новеньком, сшитом для свадьбы кителе, стоячий ворот которого подпирал каменной твердости подбородок, взводного положили на просторной застекленной терраске КП в сколоченный ротным плотником гроб, обтянутый красным. Девчата наделали венков из дерябы и ели, перевили их красно-черными лентами. В почетный караул встали сержанты и офицеры роты.

Сейчас возле гроба стояли два командира взводов, Воскобойник и Васильковский. Васильковский, молоденький лейтенант, не без усилий удерживал на красивом цыгански смуглом лице скорбное выражение и порой чуть заметно скашивал черный горячий глаз на пробегавших мимо девчат. Воскобойник же, пожилой и усталый, с крупной, в залысинах, головой, был собран, сосредоточен. Тень тяжелых раздумий лежала на его нахмуренном лбу. До войны, до призыва в армию Воскобойник преподавал в одном из университетов на юге России.

Сменили их писарь со старшим сержантом Косых, начальником триста второй. Пориков встал, замерев, с винтовкой, с повязкой на рукаве, совсем близко от себя видя восковой чистый лоб, заострившийся нос, раздвоенный, с ямочкой, подбородок, подпертый тугим воротом кителя, сложенные на животе руки, сразу как-то усохшие, с фиолетовыми, в черных точках ногтями, чуя ноздрями приторный запах одеколона и хвои, смешанный с васильковым трупным душком.

Мог ли он думать еще вчера, что доведется стоять вот так, возле одетого в свадебный китель мертвого взводного. И. знал ли, догадывался ли Бахметьев, что есть у него «соперник»? Вряд ли... Взводный всегда был ровен, приветлив с писарем, относился к нему по-хорошему. И становилось по-человечески жаль его, молодого, так рано из жизни ушедшего. Но вместе с тем поганенький голос нашептывал, что теперь, когда непредвиденный случай убрал с дороги соперника, — теперь-то ему уж никто не будет мешать. И хотя он втайне стыдился этого голоса, все же не мог ничего поделать с собой.

«А ведь это, пожалуй, простая случайность, что грудь под пулю подставил Бахметьев! — осенило вдруг Порикова. — Выйди вчера к Турянчику вместо Бахметьева ротный — и довелось бы сейчас стоять в карауле возле него».

От этой мысли стало не по себе. Нет! Все что угодно, но только не это. Он даже представить себе не мог мертвого ротного.

Неужели Турянчику безразлично было, кого убивать? Или все же имелись у них с Бахметьевым свои какие-то счеты?

Вспомнилось, как весной, месяц назад, Турянчик явился вдруг на КП в невменяемом состоянии. Пришел, посидел — и ушел. А в глазах его было что-то безумное. Может, тогда уже им было задумано что-то?..

Сегодня, как только приехал Дороднов, писарь спросил, где тот оставил тело начальника триста шестой. Дороднов сиплым своим, простуженным голосом сообщил, что Турянчик так и остался в морге, потому что насчет него никаких приказаний не было, а был приказ привезти одного лишь товарища старшего лейтенанта.

Тут тоже было над чем призадуматься. Еще не разобравшись толком, кто из двоих виноват, одному уже заранее отказали в похоронах.

Ну да, он, Турянчик, убил. Но он убил и себя! Почему? Неужели же просто так? А если во всем виноват не Турянчик? Ведь вина его не доказана! Что, если он вынужден был так поступить? Но что же тогда могло его вынудить?.. Как Пориков ни напрягал свою мысль, она опять и опять упиралась во что-то, словно в глухую стену.

...Отстоявшие в карауле шли на задворки, к погребу. Там, разбившись на кучки, стояли, переговаривались. Главным предметом всех разговоров был, разумеется, случай на триста шестой. Судили, рядили, предполагали самое разное, но толком никто ничего не знал.

Прибывший на похороны майор Маракуев, заместитель комполка по строевой, спрашивал между тем командира роты, все ли готово к траурной церемонии, извещены ли родственники покойного и обещались ли быть.

Старший лейтенант Доронин доложил, что матери Бахметьева еще вчера была послана телеграмма, но так как ответа до сих пор не последовало, то ждать больше нельзя, и сейчас он, ротный, даст команду, чтоб приступали...

Место выбрали высокое, красивое, на крутом обрыве над рекой под купой белых берез.

С высоты открывался просторный вид на заречье. За широким пойменным лугом, за старыми ветлами, уходя к горизонту, тонули в весенней утренней дымке шоколадные палестины пашен, зеленые озими. По равнине, чуть всхолмленной, тут и там были разбросаны селения в купах окутанных словно зеленым дымом, начинающих одеваться первой листвою садов. И неумолчно звенели, сыпались с безмятежного голубого неба ликующие трели жаворонков.

Возле свежевырытой могилы, отдававшей глубинным холодом земли, собрались сержанты и офицеры, выстроилось отделение с винтовками. В сторонке, вздыхая жалостно, утирая слезы, теснились отдельной кучкой деревенские женщины.

Все ждали Дороднова. Полуторка его с опущенными бортами, в кузове которой был установлен гроб, томилась на полевой дороге, сам же шофер с озабоченным видом бегал, обследуя узкий, в форме седла перешеек, отделявший накатанную полевую дорогу от крутого обрыва над рекой.

Вот он наконец-то тронул машину, повел, набирая скорость, чтобы быстрей проскочить рисковое место и с ходу, рывком одолеть высокий крутой подъем.

Разогнав машину, Дороднов сумел одолеть подъем только до половины, как вдруг полуторка забуксовала, а затем ее медленно, неотвратимо потянуло вниз, под обрыв...

Сердце Порикова упало.

Дороднов дал газ и принялся яростно выкручивать баранку, чтоб удержать машину на месте. Полуторка с воем, с натужным ревом бешено вращала задними колесами, фонтаном выбрасывая из-под себя и далеко расшвыривая шмотья грязи, но ее все вело и вело, неотвратимо тащило под гору...

Все стояли немо, оцепенев, не двигаясь, выжидая, как вот-вот случится непоправимое. Первым пришел в себя ротный. Крикнув: «За мной!» — рванулся к машине. За ним, побросав винтовки, срывая с себя на бегу шинели и куртки, следом кинулись остальные, принялись швырять под колеса одежду, цеплялись за кузов, за дверцы, за крылья полуторки...

В какой-то момент немногим оставшимся наверху показалось, что теперь все равно не удержишь машину. Поздно! Но подбегали все новые люди, вокруг машины множились пятна багровых, натужных, синевших ох непосильного напряжения лиц, — и вот наконец скольжение вроде бы прекратилось. Полуторка, словно бы зацепившись за что-то, снова забуксовала на месте, а потом, под натужное уханье, медленно поползла, под общий вздох облегчения, вперед...

Выскочили!!!

Вытирая тылом ладоней лица от пота и грязи, тяжко, с трудом отдыхиваясь, искоса глядя один на другого с кривыми, вымученными улыбочками, все двинулись следом за нею. И никому даже в голову не пришло обругать или упрекнуть так и сияющего голым бабьим лицом Дороднова, настолько привыкли за годы войны брать на ура.

Начался траурный митинг. Майор Маракуев произнес над гробом прощальную речь.

Он говорил, что старший лейтенант Бахметьев погиб в результате вражеской вылазки, призывал к неослабной бдительности, говорил, что особенно бдительными мы должны быть сейчас, когда победа наша близка. Словом, говорил он то, что в таких случаях и полагается. Ведь настоящей причины смерти он, как и все остальные, не знал.

Трижды над холмиком свежей глины прогремел прощальный винтовочный залп. И остался бывший взводный Бахметьев в неполные свои двадцать четыре года лежать хотя и не в чужой, но все же далекой от родимого дома земле, под сработанным ротным плотником фанерным, со звездочкой, обелиском, недели лишь не дожив до победы.