Изменить стиль страницы

Держа кружку перед грудью, Плужников широко повел свободной рукой на реку, на луг, на закат:

— Ну, будем! За все за это...

...Весело трещал жаркий костер, плясали вокруг, тянулись к огню и пугливо отпрядывали трепетные вечерние тени. Живые отблески костра играли на возбужденных лицах рыбаков, выхватывали из сгущавшейся тьмы то часть куста, то ствол ближнего дерева. Все кругом получало иной, какой-то волнующий смысл, словно бы стало существовать в другом измерении, и скоро узкий этот, ограниченный светом костра мирок казался уже своим, обжитым, уютным. Заговорили, перебивая друг друга, вспоминая прежние рыбалки. Потом разговор перекинулся на другое. Блестя большими темными глазами на бледном худом лице, Дмитрий стал вспоминать войну, блокадные годы, голодный блокадный паек. И как-то по-детски наивно все удивлялся, почему его давно уже не волнует обилие пищи. А ведь были долгие месяцы, когда о пайке блокадного хлеба, напоминавшего цыганское мыло, мечталось как о каком-то счастье; тогда не верилось даже, что снова наступит время, когда можно будет есть настоящий хлеб, и главное — есть без нормы.

Костик тоже пытался что-то лопотать, но Дмитрий запел:

Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза-а...

Песня пришлась по душе. Будила она дорогое, воскрешала давно позабытое. Вставала в памяти вновь та далекая фронтовая осень сорок первого года с ее диким пасмурным небом, изрытой, перекопанной землей, с воем чужих самолетов за низкими облаками, с частым хлопаньем наших зениток и громом вражеской артиллерии.

Его, лейтенанта Плужникова, зенитная батарея была тогда выдвинута на прямую наводку против немецких танков. Склон бугра позади позиции был усеян копошащимися женщинами. Это работал трудфронт. Пожилые и молоденькие москвички с кирками, лопатами и ломами в иззябших, ознобленных пальцах, с рассвета и дотемна долбили каменно-твердую, заклеклую от морозов землю, устанавливали ежи и надолбы, копали противотанковые рвы...

А вечерами ребята с его батареи крутили с теми москвичками любовь. Да, несмотря на близость фронта, на отчаянное, казалось бы, положение, их еще и на любовь хватало. Больше того, девчата и женщины помоложе, устававшие до изнеможения, особенно охотно шли в те дни на любовь.

У него, у Владимира, тоже была знакомая, Зина, студентка медтехникума. Познакомил, свел их шофер с его батареи Кодинцев, парень поднаторелый в сердечных делах. Свел — и оставил одних. Они же, оставшись с глазу на глаз, не знали даже, о чем говорить, что делать. Вышагивали молча, неподалеку один от другого, по обочине шоссе весь вечер, мучимые желанием сблизиться. Он-то хоть пайковые командирские папиросы смолил одну за другой, а у нее и такого спасения от дикой застенчивости не было... Хорошая, милая девочка! Где-то она теперь?

А по шоссе, мимо их батареи, и ночью и днем не переставая тянулись на запад дивизии ополченцев и регулярных войск, катились пушки на конной тяге, зенитки на тягачах. Черный круглый репродуктор в их землянке то принимался вдруг бормотать простуженно, хрипло, то замолкал надолго. Порой из него вырывалась чужая, немецкая речь, неизвестно как залетевшая. И было в те дни так трудно, так тяжело на душе! Но и другое было: вера, что выстоим.

...Да, тяжело приходилось. Очень! Почему же сейчас, когда прошло столько лет, те времена вспоминаешь с такой теплотой, будто было тогда одно лишь хорошее?

Плужников пел, глядел затуманившимися глазами на своего преждевременно поседевшего друга и растроганно думал под песню.

Вот сидят они, двое, у ночного костра, в те годы еще совсем молодые мальчишки. Оба воевали, были ранены. А ведь могли бы быть и убиты. Убиты и похоронены возле какой-нибудь безымянной высотки, как его фронтовой дружок Яшка Горюнов, как брат Василий, как множество других его ровесников и сверстников. И закопаны не на родине даже, а где-то в чужой, неласковой и холодной земле...

Сколько раз в те дни задавал он себе вопрос, где он окажется, что с ним случится через год, через полгода, через несколько месяцев войны? Да и останется, будет ли жив вообще-то?

До тебя мне дойти не легко,
А до смерти — четыре шага...

И никогда еще, кажется, так не хотелось жить, никогда еще жизнь не представлялась такой прекрасной, как в те первые дни войны, когда потерять ее ничего не стоило.

И вот им повезло. Оба остались живы. Судьба, а может быть, случай подарили им самое дорогое — жизнь. И это — счастье. Счастье в том, что оба живут, что сейчас вот сидят у костра, а рядом с ними сонно лопочет, перекатывая свои воды, речка, а в мокрых кустах на том берегу неугомонно скрипит дергач, и где-то на самом краю горизонта дотлевает еле видимая полоска заката...

«Ведь ради чего живем? Разве не ради таких вот минут, когда человеку выпадает счастье остаться наедине с природой? — думал растроганно Плужников. — «Природа — это вечный оселок, о который человек правит свою душу». Ах как верно, как хорошо сказано!..»

...Долго они сидели возле костра, тревожа лесную тишину песнями. Потом принялись наставлять Костика, как тому следует правильно жить, и до того его довели, что тот со слезами на толстых щеках дал слово перемениться, как только вернется к маме.

И никто уж не помнил, как и свалил их сон, как захрапели все трое у потухающего костра, накрывшись одним одеялом.

* * *

Проснулся Плужников от страшного скрежещущего звука, будто лес прочесывался танками. Испуганно вскочил, слыша, как бурно и беспорядочно колотится сердце, но тут же опомнился и вздохнул облегченно: то скреблись в коробке из-под спичек майские жуки...

Тишина кругом стояла мертвая. Костер потух. Только в одном лишь месте сквозь слой остывшего пепла живым глазком проглядывала розовая жаринка угля.

Он сел, закурил. С наслаждением вбирая легкими сладкий дым сигареты, думал, пойти ли проверить жерлицы или посидеть просто так.

С горы вдруг явственно послышались шаги, — кто-то быстро, в две пары ног, спускался по лесной тропинке к речке.

Плужников, спрятав в горсть сигарету, прислушался.

Рядом мелькнули две тени. Спустились к кустам, почти к самой воде, и остановились, замерли. Послышался сдержанный шепот, тихий девичий смех.

Плужников приник к земле и на фоне чуть светлеющей реки различил силуэты солдата и девушки. Они стояли, тесно прильнув друг к другу. Стояли и целовались. Целовались страстно. Потом оба опустились на траву...

Стояла теплая ночь без луны. В небе, почти не мигая, отражаясь в реке, висели сонные звезды. Ни скрипа дергача, ни соловьиных выщелков. Лишь глубокая ночная тишина и в ней усыпляющее, дремотное «трю-ю-у... трю-ю-у... трю-ю-у...» — будто это сама ночь так звучала.

Они поднялись с травы и долго сидели молча.

— Теплиной пахнет, дымом, не слышишь? — тихо произнес девичий голос.

— Тебе показалось, — ответил солдат.

— Ты будешь купаться?

— Закон!

— Гляди, тут русалок много, утащат! — девушка тихо рассмеялась.

Солдат поднялся и стал раздеваться. Послышался шумный всплеск, отражения сонных звезд качнулись, заколыхались на расходящихся кругах.

Он плавал шумно — ухал, нырял, отфыркивался. Потом крикнул подруге:

— А ты знаешь, вода — как парное молоко...

Девушка молчала. Смутным изваянием сидела она на берегу, обняв руками ноги, прижав подбородок к коленям.

Солдат наконец выбрался из воды, вырос на берегу темным большим силуэтом и пригоршнями принялся сгребать с мокрого тела, с бедер и с плеч крупные зерна влаги, шумно отфыркиваясь. Даже при слабом свете звезд угадывалось, какое здоровое у него и сильное тело.

Вот он оделся, щелкнул зажигалкой. Концом сигареты втягивая розовый лепесток огня, проговорил: