Изменить стиль страницы

Маршал вошел оживленный, в приподнятом настроении. Но по лицу командарма 8-й Гвардейской, широкому и простодушному, можно было заметить, что он не только не ждал такого визита, но и не был им слишком обрадован.

Генерал-полковник, доложив обстановку, сделал шаг в сторону, уступая место командующему фронтом, и застыл в ожидании.

Приступили к последней проверке готовности войск. Ее проводил сам маршал. Лицо его снова стало суровым и собранным, жестким. Каждый из командармов, с кем разговаривал маршал, сверял с ним свои часы.

Ряшенцев, накануне сам тщательно проверявший надежность всех линий связи, почувствовал суеверный страх: а вдруг подведет, откажет! Но связь работала хорошо, и он не спускал глаз с маршала.

Впервые доводилось видеть человека, чье имя связано было со всем ходом войны, почти с каждой ее выдающейся операцией, и уже обрастало легендой. Он был невысок и крепок. Форменная фуражка с куцым козырьком, глубоко насунутая на лоб, почти закрывала глаза. Ямка на подбородке. Челюсти плотно сжаты. Жестко сомкнуты губы. Лицо выражало стремительную решимость и непреклонность, казалось немного несимметричным, как бы смещенным, сдвинутым.

Закончив поверку, маршал сел за тесовый низенький столик. Сели и генералы. Ряшенцев покосился на свои ручные часы.

Было без четверти пять (фронт воевал и жил по московскому времени), без четверти три по-местному, еще глубокая ночь. Скоро уже — ровно в пять — должно все начаться.

Секундная стрелка лениво ползла по кругу, волоча за собой минутную.

В ночь перед боем редко кому удается заснуть, но последние эти минуты особенно тягостны и томительны. Хочется чем-то заполнить ту пустоту, что неожиданно образуется после того, как все уже сделано, все готово. Это, видимо, чувствовал каждый. Генералы и маршал сидели молча, связные и адъютанты стояли навытяжку.

Глянув на командарма и распуская суровые складки лица, маршал спросил, не угостит ли хозяин горячим чайком, чтобы скоротать оставшееся время. Генерал готовно кивнул.

Кто-то позвал: «Марго!» — и в блиндаже появилась стройная, в воинской форме девица. Тут же, в присутствии генералов и маршала, приготовила чай и принялась обносить — каждому по стакану.

Маршал снял и положил на стол фуражку, обнажая высокий незагорелый лоб, и принялся отхлебывать горячий душистый напиток — неторопливо, молча, сосредоточенно.

Каждый в эти минуты, видимо, думал о чем-то своем. О чем думал маршал? Может быть, вспоминался ему октябрь сорок первого года, осень, когда фашисты рвались к нашей столице, стояли у самых ворот Москвы, когда их радио и газеты на весь мир протрубили о скором ее падении? Тогда, в октябре сорок первого, его, генерала армии, Ставка перебросила под Москву из осажденного Ленинграда. А теперь вот, три с лишним года спустя, он сам стоит у ворот фашистской столицы...

Где-то рядом, в полутора-двух сотнях метров от первой немецкой траншеи, застыв в окопах с развернутыми боевыми знаменами, ждали сигнала к атаке наши ребята. С почти физической ощутимостью Ряшенцев представлял себе наших артиллеристов, застывших возле орудий с натянутыми шнурами в руках, танкистов, из люков своих заведенных машин вглядывающихся в ночную темень, готовых по первому слову приказа рвануться в бой...

Но вот один за другим с легким позвякиванием отставлялись пустые стаканы, генералы и маршал кончали чаевничать.

Кто-то, взглянув на часы, пошутил, что пора начинать «поздравлять именинника», намекая на то, что ровно через четыре дня, двадцатого апреля, у Гитлера день рождения.

Маршал, дернув губами, изобразил нечто вроде улыбки и тоже взглянул на часы. Вот он, глубоко насунув фуражку, поднялся и первым направился к выходу. За ним на площадку НП потянулись все остальные. У выхода маршал в упор посмотрел на вытянувшегося в струну лейтенанта. Столкнувшись с взглядом командующего фронтом, прямым и неломким, Ряшенцев не без удивления заметил, какие были у маршала прозрачные голубые глаза.

До пяти оставалось всего три минуты. Неистово колотилось сердце, все изнутри подпирало, стесняя дыхание. Оторвавшись от пола, вдруг задрожала нога, задрожала непроизвольно, безудержно. «Вот начнется! Вот-вот, сейчас!» Ряшенцев попытался остановить эту дрожь и ощутил, как у него внезапно вспотели ладони.

Он не смел без приказа оставить свой пост. Но когда, разорвав тишину и туго ударив в уши, оглушительно лопнул, расселся воздух, вздрогнула, затряслась, закачалась под ногами земля, а снаряды и мины с гоготом, скрежетом, воем понеслись в вышине, вспарывая ночное темное небо, все же не выдержал, выскочил.

...Десятки тысяч орудий били и справа, и слева, спереди, сзади. С металлическим стоном срываясь с направляющих, черное небо над головой полосовали стремительные огненные вымахи эрэсов. И за всем этим подымавшимся от земли и давившим на уши гулом ширился, нарастал новый грохот и гул, опускавшийся с неба. То волна за волной — звеньями, эскадрильями, полками — шли наши бомбардировщики, и скоро их бомбовый удар слился с артиллерийским ударом.

Там, впереди, на позициях немцев, где недавно было так тихо, багровой стеной вставало, бушуя, море огня. Гудел от перенапряжения, закручивался воронками, становился плотным, непроницаемым воздух, все звуки смешались в один непрерывный, диковинной силы гул, как будто одна, неистовой силы гроза накатилась, настигла другую, чтоб выжечь, испепелить, уничтожить решительно все, что способно взрываться, гореть, разрушаться...

Ровно двадцать минут бушевал губительный огненный вал. И когда неожиданно оборвался, наступила такая тишина, тишина оглушающая, могильная, которая показалась страшнее, чем только что оборвавшийся адский грохот.

Еще не закончилась артподготовка, когда на плацдарме вспыхнул и встал вертикально иссиня-белый прожекторный луч.

Сигнал!..

И разом вдоль всей неровной, змеей извивавшейся линии фронта вспыхнуло больше сотни зенитных прожекторов. Их слепящий исступленный свет устремился не вверх, как всегда, а все свои сто миллиардов свечей кинул на вражеские позиции, высвечивая их, указывая цели нашей пехоте и танкам.

В воздух, вычерчивая дымные параболы, одновременно взвились тысячи разноцветных ракет — сигнал общей атаки. Артиллерия снова обрушилась на вражеские позиции и, усилив огонь, перенесла его в глубину. Над полем боя катились все новые и новые волны бомбардировщиков. Сопровождаемые двухслойным валом огня, в атаку двинулись наша пехота и танки.

Вот оно, началось, самое главное!..

Там, впереди, куда устремились пехота и танки, в слепящем, мигающем свете прожекторов, вперекрест обшаривающих вражеские позиции, бушевала стихия огня. Дрожала как в лихорадке, стонала, жаловалась земля. Становилось нечем дышать, кислород выгорал в атмосфере. В блеске лучей прожекторов, в громе и грохоте взрывов висела непроницаемая стена пыли и дыма; вместе с волнами горячего, раскаленного воздуха она накатывалась на высоту, и скоро наблюдать за полем боя стало трудно. Была она настолько плотна, эта стена, что ее не в силах оказывались пробить даже лучи мощных прожекторных установок.

Казалось, немцы буквально потоплены в этом бушующем море огня и металла. Такого за всю войну Ряшенцев никогда не видал.

...На рассвете, когда гвардейцы Чуйкова уже штурмовали Зееловские высоты, взрывом была оборвана одна из линий связи. Связист, посланный исправлять ее, не вернулся. Был послан другой, но не вернулся и тот. Тогда Ряшенцев вызвался сам пойти, без приказа, кинулся по их следу и примерно в километре от НП одного за другим обнаружил того и другого связиста. Оба были убиты. Нашел наконец и смог устранить обрыв.

Он уже возвращался, когда ощутил удар в левом плече и резкую боль. Рука его сразу повисла, как неживая. Разорвав рукав гимнастерки, кое-как, помогая себе зубами, перетянул рану, но, потеряв много крови, уже не смог добраться до НП.

Его отыскала санитарная собака и привела к нему санитаров.

Осколком мины разворотило предплечье, задело и повредило кость. Почти не задерживая в медсанбате, Ряшенцева отправили в армейский, а оттуда — во фронтовой госпиталь.