Изменить стиль страницы
Чтоб жить могли, работала мамаша,
А я тихонько начал воровать.
— Ты будешь вор, такой, как твой папаша, —
Твердила мне, роняя слезы, мать...

Он-то, этот самый Игошин, и принялся вдруг кидать на Раечку похотливые взгляды.

Однажды она прибежала на ночное дежурство с большим опозданием, в слезах. На расспросы не отвечала, Следом за ней заявился Игошин, мрачный, весь почернев. Отшвырнув костыли, с головой укутался одеялом и пролежал без движения, не принимая пищи, целые сутки почти. Старая нянечка, лазая с мокрой тряпкой под койкой Игошина, неосторожно задела его ногу в гипсе, Игошин вскипел и поддал ей здоровой ногою так, что та повалилась на пол. Палата возмущенно загудела, Игошин же, закурив, демонстративно разлегся на койке и принялся пускать дым в потолок.

Схватив граненый стакан, Ряшенцев запустил им в Игошина, охнув от резкой боли. Стакан со звоном вдребезги разлетелся, ударившись в стенку над головой Игошина и осыпав его мелкой стеклянной крошкой.

Лицо Игошина сделалось известковым. Медленно приподнявшись, он схватил костыли и направился к койке Ряшенцева, но дорогу ему заступили:

— А ну осади!

Игошин скривил свой черный щелястый рот:

— Я тебя, сука, сегодня же ночью заделаю!..

Хотя угроза не испугала, но Ряшенцев так и не мог заснуть в эту ночь. Лежал, курил, чутко вслушиваясь в темноту, невольно стремясь уловить малейшие шорохи с койки напротив (ребята сказали, что своими глазами видели «перо» у Игошина).

Дня через два после этого случая, в процедурной, Игошин швырнул костылем в медсестру, отказавшуюся налить ему спирту. Но и этот поступок сошел ему с рук. Ряшенцев же получил от администрации выговор.

Никто после этого не решался связываться с Игошиным. Завтрак и ужин ему приносили в палату, обедать же он спускался на первый этаж, в столовую. Как-то, явившись к обеду с большим опозданием и под хмельком, обнаружив, что пшенная каша жидка и давно уж остыла, с криком: «Заворовались тут, сволочи!» — Игошин швырнул тарелку с кашей официантке в лицо и, прискакав в палату голодный и злой, в сердцах отшвырнул костыли и снова залег, паля одну за другой папиросы.

Палата насторожилась, почуяв недоброе.

Минут через десять, в сопровождении зареванной официантки и нескольких женщин-врачей, бледных и перепуганных, в палату вошел с толстой палкой в руке, припадая на левую ногу, пожилой грузный майор, заместитель начальника госпиталя, в накинутом на плечи белом халате. Отыскав глазами Игошина, направился к его койке.

— Встать! — выкрикнул он, заикаясь и дергая головой, словно после контузии.

Игошин не шевельнулся.

— Вста-а-ть, тебе говорят!!..

Майор был грузен, сед и одышлив. Лицо его, широкое и оплывшее, одетое паутиной лиловых жилок, побагровело, туго налитое кровью, еще более оттеняя белые волосы на висках.

Глаза штрафника недобро сверкнули. Игошин вскочил и, замахав костылями перед самым носом начальника, принялся бессвязно, с пеной у рта, выкрикивать про тыловых разжиревших крыс, что окопались подальше от фронта, не проливали крови, не нюхали пороха, а наедают свои калганы, жиреют — и все за счет таких вот, как он, Игошин, за счет рациона раненых, тех, кто жизни своей не щадил, проливая свою горячую кровь за нашу любимую родину...

— Ммал-ча-а-ть!!!

Майор так треснул палкой о спинку койки, что толстая палка из можжевелы переломилась, а острый конец ее, отскочив, просвистел мимо уха Игошина.

— Молокосос!.. Сукин сын!.. — принялся выкрикивать старый майор. — Где ты успел побывать?! Что повидал?! Из-за решетки — да прямо в штрафную? Думаешь, заработал в штрафной осколок, вторую дыру тебе в заднице немцы сделали, — и можно теперь в герои?!

Он задыхался, глаза его побелели, казалось, вот-вот они выскочат из орбит. Толстые вены на шее взбухли, лицо сделалось сине-багровым, и было страшно, как бы его, пожилого такого, апоплексического, не хватил внезапно удар.

Распахнув свой халат, открывая широкую стариковскую грудь, он стал тыкать пальцем в густой засев орденов и медалей, выкрикивая возмущенно:

— Вот они, вот награды мои!.. Таких в тылах не дают, таких здесь не получают!.. Ты с няньками тут пришел воевать, со старухами да с девчонками? А я с Колчаком, с басмачами, с Деникиным воевал, когда тебя еще и в помине-то не было... И в эту войну с первого дня... А теперь вот ты мне изволь показать награды свои, вот эти, что ты нацепил... За сколько купил? Где ты выменял их?! Молчишь?!

Он тяжело подскочил к перетрусившему Игошину и принялся срывать с него нацепленные на байку халата медали. Затем, тяжело отдыхиваясь, сунул сорванные медали в карман и приказал лечащему врачу, кивнув на Игошина:

— Немедленно в бокс — и на ключ! А будет сопротивляться — примените силу.

— Товарищ майор, у него под матрасом финарь...

— Обыскать!

Один из ходячих с готовностью кинулся под матрац и протянул майору финку с наборной цветной рукояткой.

— Вылечим — будем судить, — сказал, принимая «перо», майор. — Ишь ты, гер-рой! — процедил он с презреньем, взглянув на поникшего сразу Игошина.

...Однажды однообразие госпитальной жизни было нарушено сенсационным известием.

В госпиталь приезжала Русланова.

Имя певицы было известно каждому, пение ее нравилось всем. Но одно дело слушать Русланову на пластинке, и совершенно другое — видеть ее живую, вблизи.

И накануне и в день концерта в госпитале царила атмосфера большого праздника. Администрацией было дано указание сменить на постелях белье, а тем из раненых, у кого халаты заношены, выдать свежие. Сестры, врачи и няни стали особенно предупредительны с ранеными.

В торжественный день концерта актовый зал был набит до отказа солдатскими стрижеными затылками. Не хватало скамеек и стульев — сразу же после ужина их захватили наиболее расторопные из ходячих и лбы из команды выздоравливающих. Те же, кому сидячих мест не досталось, плотным валом разлеглись и расселись на полу перед сценой, в проходах, поудобней пристроив руки и ноги в гипсе, свои костыли.

Ряшенцев еще с утра стал умолять лечащего врача, чтобы ему разрешили, но Зинаида Исаковна всякий раз охлаждала его вопросом: а что, если рана внезапно откроется?.. И вот, довольный донельзя, вечером он восседал в кресле-каталке на середине прохода, возле входных дверей.

Вдоль стенок лепились вольнонаемные. Ряшенцев натолкнулся глазами на Раю. В праздничном платье она стояла у стенки, тоже смотрела на Ряшенцева — и сразу же вспыхнула, отвернулась...

Средь публики там и тут робко жались фигурки в белых халатах. То сбежали с постов дежурные, хоть одним глазком да взглянуть на приезжую знаменитость. Они с замиранием сердца косились на первый ряд, где между сизых солдатских затылков резко белела сединами крупная голова комиссара, а рядом с нею торчали прямые, как вешалка, плечи начальника госпиталя.

Было пора начинать, все глаза устремились на сцену, все с нетерпением ждали, когда наконец-то вздрогнет и поползет тяжелый бархатный занавес. Несколько раз принимались хлопать. Сначала робко и неуверенно, а потом все настойчивее. Но занавес не шевелился; складки его застыли, словно на фотографии, и только лишь низко скрещенный свет двух прожекторов рампы, освещая его, оживлял и вселял надежду. Застоявшийся воздух был навылет пропитан запахами йодоформа, карболки, старых бинтов, открытых и заживающих ран — всем тем, чем обычно пахнут военные госпитали.

Ряшенцев тоже пытался похлопать, но почувствовал вдруг на груди под повязкой теплое, липкое. Зажимая внезапно открывшуюся рану ладонью, соображал лихорадочно, что будет делать, — возвращаться сейчас же в палату или попытаться унять кровь самому.

Все же решил остаться.

По залу меж тем рябью прошел шепоток: певицы не будет, концерт отменяется, — кто-то там не договорился как следует, и приехать Русланова не смогла.