Жизнь между тем прибавляла забот и нам. Если до сих пор мы жили и работали в эскадрилье обособленно, отдельной группой, то вскоре после допуска к самостоятельным полетам начальник штаба объявил о включении нас в боевой расчет. Меня и Шатохина зачислили во второе звено, Пономарева и Зубарева — в третье. Теперь каждому нужно было думать не только о себе, но и о своих подчиненных. Майор Филатов требовал, чтобы мы, как командиры экипажей, вечерами занимались в казарме с нашими механиками и стрелками-радистами.

Возвращаться в гостиницу приходилось поздно. За день иной раз так намерзнешься, что уже ничего не надо, только бы поскорее в тепло. Пономарев, утешая нас, шутил: на Северном полюсе еще холоднее! Однако стужа и усталость брали свое. Мы даже в комнате отдыха стали реже собираться. Заглянешь в газеты, книжку в руки возьмешь — и в постель. А Зубарев по-прежнему удивлял нас своей железной выдержкой и необычайной выносливостью. Включив настольную лампу, он до полуночи засиживался над учебниками и конспектами.

Конспекты у него были аккуратными и обстоятельными, как у примерного студента. На семинарах по марксизму-ленинизму наш замполит капитан Зайцев часто ставил ему пятерку уже за то, что у него была подробно законспектирована очередная тема.

План командирской подготовки предполагал и непрерывную самостоятельную учебу, но, как говорится, увы! Приближается день зачетов — мы поднажмем, а затем учебники и наставления откладываются в сторону. Только Зубарев занимался с разумной последовательностью, точно готовился к вступительным экзаменам в вуз.

Нас его усердие раздражало. Чтобы быть принятым в академию, пилоту нужно иметь большой налет часов и получить аттестацию на должность командира звена. Об этом Николай пока что не мог и помышлять. Зачем же так себя во всем ограничивать? А у него, видите ли, железное правило: время, как и снаряды, нужно тратить разумно. Тоже — деятель! Вишь, формулировочки…

И еще словечко такое стал употреблять: «железно!» Чуть что, так и слышишь: «железно!..»

Недавно, споря с Пономаревым, он сказал:

— Ты, Валентин, часто цитируешь Пушкина. А помнишь, что Александр Сергеевич говорил о самообразовании? «И в просвещении встать с веком наравне!» — вот! Понял?

— Хорошие слова, — согласился Пономарев и тут же хитро прищурился: — Только одно мне не ясно: при чем тут твоя штанга?

Это, конечно, была увертка, но мы смеялись: охота человеку нянчить кусок ржавого металла! Пользы — ноль целых и столько же десятых. Валентин, скажем, увлекается стихами, так не зря: за участие в художественной самодеятельности Филатов недавно объявил ему благодарность. А Зубареву командир приказал вынести ржавую ось вагонетки из коридора гостиницы на свалку металлолома.

Николай вообще-то тоже кое-чего достиг. Он стал чемпионом гарнизона по поднятию тяжестей. Однако и эта его удача казалась нам комичной. Дело в том, что майор Филатов время от времени проводил с летным составом вольные спортивные состязания. В них принимали участие все летчики, штурманы и стрелки-радисты, выступая соперниками техников и механиков в перетягивании каната, в беге на лыжах, даже в боксе. Зубарев, естественно, вышел на помост штангистов. Его весовую категорию определили как наилегчайшую — сколько ни вызывали, равного с ним по весу не нашлось никого. Тогда судья, недолго думая, взял да и присудил ему звание чемпиона. А Никола вдруг важно подбоченился и победно вскинул сжатую в кулак правую руку. Мы чуть было животики не надорвали, хлопая в ладоши и крича «браво!».

Примерно таким же манером отличился он и на лыжном кроссе. Среди молодых солдат в эскадрилье было немало южан. Кое-кто из них, как они говорили, до призыва в армию лыж и в глаза не видел. Поэтому Филатов поставил условие: главное — пройти до конца всю десятикилометровую дистанцию, а уж за какое время — неважно. Шли они, конечно, долго — ни о каких нормативах не могло быть и речи. Но вот к финишу явились уже самые беспомощные, а Зубарева все нет и нет. Его уже искать хотели, думали, не случилось ли чего. И вдруг шкандыбает наш Никола на одной лыже, а вторая — сломанная — у него в руках. Другой бы на его месте сразу после аварии повернул назад, а он, оказывается, шел все десять километров.

— Характер, однако! — одобрил майор Филатов и махнул рукой стоявшему на финише оркестру. У бедных трубачей уже не слушались посиневшие от мороза губы, и вместо марша они выдули нечто вроде душераздирающего «кто в лес, кто по дрова». А от Николы — пар столбом, и на пылающем лице — счастливая улыбка: дошел-таки, дотопал!

— Дошел! — заорали мы, вкладывая в это слово совсем иной, иронический смысл. — Дошел! Ур-ра!..

Часто он попадал вот так в смешное, неловкое, а подчас и досадное положение из-за своего нескладного характера. И хоть бы что ему! Поведения своего он не менял, снискав славу человека с чудинкой.

Здесь, в Крымде, Николай вскоре заболел, и опять же, по нашему мнению, из-за собственной глупости. Решив закаляться, он начал выходить на физзарядку без рубахи на улицу и обтираться до пояса снегом. Мало того, когда Пинчук, с которым они жили теперь в одной комнате, уходил в наряд, Зубарев на всю ночь оставлял открытой форточку. А ночи, хотя уже приближалась весна, были все еще холодными, с крепкими морозами. Утром вода из крана — наждак, даже умываться страшно. Мудрено ли тут простудиться. И Зубарев угодил в лазарет, где и провалялся больше недели.

— Нет уж, — говорил Пономарев, когда мы отправились навестить Николая, — если тебе чего не дано природой, то тут ты, хоть из собственной кожи вылезь, ничего не добьешься, лишь себе навредишь.

Лева Шатохин пытался возражать, но это только пуще разозлило Валентина.

— Не спорь! — отмахнулся он. — Дано, скажем, человеку поднимать полета килограммов — поднимет. Схватит больше — надорвется. Или взять Зубарева с его короткими ногами — никогда он не станет хорошим бегуном или лыжником.

— Ну, ты ему-то об этом не напоминай, — предупредил Пономарева старший лейтенант Пинчук. — Обидишь парня.

Валентин, соглашаясь, кивнул головой, да разве он сдержит свой ехидный язык! Ляпнул-таки! А Зубарев? Он недоуменно взглянул на Пономарева, помолчал, обдумывая его слова, потом негромко, как бы размышляя вслух, произнес:

— Я не согласен. Никогда не узнаешь себя, пока не испытаешь, на что ты способен.

Больше он и разговаривать не стал. Мы посидели для приличия еще немного, перебрасываясь незначительными словами о том о сем, пожелали ему скорее выздороветь да с тем и ушли.

Испытывая неловкость, все долго молчали. Валентин часто подчеркивал, что любит резать правду-матку в глаза, гордился своей прямотой, но ведь опять допустил явную бестактность. Не учел даже того, что человек нездоров.

— История нас рассудит, — как всегда, попытался он сгладить неприятное впечатление излюбленной фразой.

Снимая больничный халат, Пинчук посмотрел на Пономарева исподлобья и медленно вздохнул:

— Говоришь-то ты красиво, а вот ведешь себя… Э, да что!..

Валентин притворно хохотнул:

— Не радист он и не летчик, значит, кто же сей молодчик?

Заставить его замолчать не так-то просто. Лучше уж замолчать самому. И мы — уже в который раз! — длительное время избегали с ним каких бы то ни было разговоров.

Спор, начатый в санчасти, между тем продолжался. Теперь продолжал его Зубарев. Причем, что весьма существенно, не словами, а молча, делами. Находясь, как он говорил, на вынужденном отдыхе, наш настырный приятель, пока его заставляли лежать, набросился на беллетристику. В тумбочке у него благодаря Пинчуку образовалась целая библиотека. И вот из какой-то книги он узнал, что известный советский летчик Николай Францевич Гастелло, будучи не очень крепким от природы, постоянно занимался физкультурой и после упорных тренировок научился делать стойку на одной руке.

Это поразило Зубарева. Как только его выписали из лазарета, он, еще как следует не оправившись посла болезни, начал учиться ходить на руках. У него вначале ничего не получалось. Было забавно наблюдать, как он падал — со всего маху валился на пол то спиной, то боком в длинном коридоре гостиницы, где уборщица стелила узкую ковровую дорожку. Мы смеялись, шутливо подбадривая его, а Николай упрямо продолжал тренировки.