Ему, конечно, приходилось скрывать свои приятельские отношения с матросами.
— Они меня без соли съедят, если узнают, что я с вами в дружбе, — говорил он матросам.
Несколько лет назад он сам служил матросом, как практикант. Нет ни одного штурмана и капитана, который бы в свое время не плавал простым матросом, все они перенесли те же невзгоды — дрогли, изнемогали от жары и работали до кровавых мозолей на руках. Но многим из них эта традиция не помогает сохранить человечность, каждый шаг вверх по служебной лестнице портит их; а те, кто не меняется в зависимости от увеличения числа золотых нашивок на рукавах, не пользуются уважением своих коллег.
На примере второго штурмана «Уэстпарка» Волдис убедился, что самые отпетые люди, для которых как будто нет ничего святого, умеют ценить человеческое отношение. Люди хотят, чтобы их считали людьми.
В Лас-Пальмасе, на Канарских островах, пароход остановился на один день, чтобы пополнить запасы угля и взять продовольствие. С якорной стоянки открывался живописный вид на горы и яркую субтропическую растительность.
К пароходу подошли плоскодонные баржи с мешками угля и загорелыми оборванными людьми на борту.
На берег съехали только капитан со стюардом. Единственным и безрадостным результатом их поездки было несколько корзин с темным крошившимся кукурузным хлебом, доставленных катером на пароход. Хлеб, выпеченный из муки грубого помола, по вкусу напоминал солому, но, если верить стюарду, это было лучшее изделие местных хлебопеков.
В дальнейшем пути от этого хлеба никак не удавалось избавиться: ели его очень неохотно, а так как запасы были сделаны солидные, то кок свежего хлеба не выпекал: «Пусть сначала съедят Канарский, из кукурузы!..»
В дальнем плавании вообще плохо с хлебом: в порту делают большие запасы его, и он потом черствеет, крошится, плесневеет.
Зной становился все невыносимее — пароход достиг тропиков. Кочегарам выдавали винную кислоту, чтобы подмешивать к питьевой воде; на баке натянули тент, и люди спали не в кубриках, а на палубе.
Погода была безветренная. Белое раскаленное солнце заливало лучами свинцово-серые воды океана. Вялые, точно усталые, птицы летали вдоль бортов парохода, дожидаясь, когда за борт выбросят остатки пищи.
Еще у Канарских островов за пароходом увязались две акулы и не отставали до самых берегов Бразилии.
— Наверное, здесь в воде нет никакой живности, — рассуждал Браттен об акулах. — Если бы им было что жрать, они бы не потащились за нами через весь океан. Они теперь проводят нас до Пернамбуку[61], а там пристроятся к какому-нибудь другому пароходу и будут сопровождать его до самых Канарских. Так и курсируют через Атлантику, черт знает сколько раз!
Теплая и тихая погода благоприятствовала ремонтным работам на пароходе, и днем не прекращался грохот маленьких молотков: повсюду оббивали ржавчину, красили. Прежде всего покрасили мостики, стенки кают, салон, потом взялись за внутреннюю отделку. Матросы перебрались со своими вещами на палубу и покрасили стены кубрика и койки.
Пришел черед красить каюту первого штурмана. Ни один рабочий не любит, если кто-нибудь стоит и смотрит, как он работает, а назойливое внимание штурмана, его постоянное вмешательство в работу вывели бы из терпения самого уравновешенного человека. Ни одни мазок кисти не удовлетворял его: он не постеснялся вырвать из рук старого боцмана кисть, чтобы показать, как глубоко нужно макать ее в краску, как нажимать и как проводить по потолку.
На свою беду, он позволил себе это и по отношению к финну Каннинену, которого заставил помогать боцману.
— Кто же так красит? Смотрите, какие полосы получились. Почему там просвет остался? Вы так нажимаете на кисть, будто хотите продавить стену.
Финн не сказал ни слова, он побагровел и продолжал красить, временами скрипя зубами. А когда штурман, увидев, что финн не обращает внимания на его распоряжения, вырвал у него кисть и выступил в роли мастера, финн спокойно закурил сигарету.
Сигарета! Да еще во время работы! Это уж слишком! Штурман сам, разумеется, мог курить и курил в любое время, но сохрани бог, чтобы матрос разрешил себе такую вольность!
Финн курил и терпеливо ждал, когда штурман вернет ему кисть. Но это случилось лишь тогда, когда в банке с краской почти ничего не осталось.
— Знаете вы, что вам запишут в книжку? — спросил штурман финна.
— «Very bad»[62], — ответил финн, щелчком отбросив окурок за борт.
— А вам известно, что вас тогда ожидает?
— Другой пароход, где штурманом будет не такое чучело, как вы…
Любая степень негодования показалась бы слабой перед лицом такой чудовищной наглости, поэтому штурман ограничился взглядом, который должен был испепелить финна.
— В военное время вы меня, вероятно, с удовольствием пристрелили бы? — дразнил финн, смеясь прямо к лицо штурману.
В ответ ему лишь сверкнули молнии.
— Вы никогда больше не будете служить под английским флагом!
— Другие флаги ничуть не хуже.
— Я сообщу о вас капитану!
— Он не такой самодур, как вы, и не обратит внимания на ваши бредни.
— У нас на пароходе есть кандалы!
— А у меня финка.
Они довольно долго обменивались подобными комплиментами, пока наконец обоим не стало легче: клокотавший в них гнев вылился во взаимных угрозах. Но тут финн должен был идти к штурвалу, и они в этот день больше не встретились.
Окраску каюты штурмана завершил Нильсен, который окончательно доказал свою неспособность к плотничьему ремеслу и лучше орудовал кистью, чем топором и долотом. Двери и иллюминаторы на ночь оставили открытыми, чтобы каюта лучше просохла.
Наутро штурман зашел в каюту посмотреть, не просохла ли краска, и выскочил оттуда как ошпаренный. Охрипшим от гнева голосом он позвал боцмана и велел отрядить двух матросов для работы: в каюте пришлось соскоблить всю краску, так как все стены были испачканы присохшей золой; отмыть ее было невозможно.
Весь день три человека орудовали скребками, пока не соскоблили краску, затем еще один день, под настоящим тюремным надзором, красили стены.
Вечером дверь каюты заперли на ключ. На ночь только один иллюминатор оставался открытым. Но утром стены опять оказались вымазанными золой. Первый штурман все время с подозрением приглядывался к финну, но тот сохранял полную невозмутимость.
Снова соскоблили краску со стен штурманской каюты и выкрасили ее заново. И теперь уж никто не стоял над душой, не следил за работой. На этот раз обошлось без золы, и несколько дней спустя первый штурман смог перебраться в каюту.
Нигде нельзя было укрыться от палящего зноя. Казалось, само небо горело и пылало, синея над водной пустыней. Люди ходили вялые, ошалевшие от изнеможения, не разговаривали друг с другом. Солнце экватора огненными языками лизало тело, одежду, окружающие предметы. Палуба парохода походила на раскаленную плиту, стены кают стали горячими.
Обессиленные люди работали с трудом, малейшее движение требовало громадных усилий. А после вахты никто не мог заснуть; потные, измученные люди метались на койках в невыносимой духоте.
Так было на палубе, а в котельной царил ад кромешный. Кочегары напрасно поворачивали вентиляторы, сверху не доносилось ни малейшего дуновения. Накаленный пламенем и газами воздух, как огненный туман, охватывал со всех сторон обнаженные тела кочегаров, впитываясь во все поры. Люди дышали огнем, истекали потом, мускулы стали дряблыми, мягкими, вялыми.
Стены котельной и поручни трапов настолько раскалились, что к ним нельзя было прикоснуться. А внизу, в топках, ревело белое пламя, дрожали и вздрагивали под напором страшной силы котлы. Тяжело шаркая деревянными башмаками, кочегары ходили от топки к топке, с нечеловеческими усилиями кидали уголь в красно-белые жерла, обмотав руки тряпками, взламывали и выгребали шлак.