Изменить стиль страницы

— Вы же видите, сколько у меня расходов, — напоминала старуха девицам. — Как же я могу вас бесплатно кормить?

И девицы бродили с утра до вечера, в мороз и вьюгу, простаивали у дверей пивных, дрогли у подъездов кино в надежде на какой-нибудь заработок. Счастливы были те, кто заболевал и попадал в больницу.

В рождественский вечер Лаума встретила какого-то матроса, но он был без денег, и они только гуляли по улицам, разговаривая и наблюдая за прохожими. В окнах переливались огни рождественских елок, по улицам спешили радостные люди с пакетами подарков в руках, все церкви были открыты, и туда потоками вливался народ, — что-то торжественно-легкомысленное, ханжески-лихорадочное носилось в воздухе. И, совсем как на рождественских поздравительных открытках, падал большими сухими хлопьями снег. Головы и плечи прохожих покрылись снегом, щеки девушек алели от холода, стоявший на перекрестке полицейский топал замерзшей ногой. Затем показались сани, дети в белоснежных вязаных костюмах и дамы из Армии спасения с душеспасительной литературой. А у стен сидели скорчившиеся нищие, безногие и слепые; они склоняли свои обнаженные лохматые головы к земле, и их обмороженные уши напоминали красные куски мяса. Звонили колокола. В семейных домах читали газеты с традиционной рождественской передовицей профессора Малдона[80], в которой он, цитируя философов, поэтов и народные песни, оправдывал все жизненные трудности и призывал покориться и не отчаиваться, ибо «звезда взошла, и волхвы пришли поклониться младенцу».

В этот вечер Лауму охватило такое чувство умиления, жалости к себе и ко всем несчастным, что она чуть не расплакалась на улице. Матрос, сопровождавший ее, смущенно улыбнулся, заметив ее волнение.

— Не глупи. К чему хныкать, от этого лучше не станет. Я такая же заезженная кляча, как ты, — чего нам горевать, когда никто о нас не горюет.

…Вскоре после Нового года «кошачья барыня» выгнала Лауму, потому что она уже вторую неделю не платила за содержание. Лаума вышла на улицу искать новый приют, мало веря, что найдет его. Было холодно. Кашель мучил девушку все сильнее. Отхаркивая мокроту, она стала замечать в ней темные сгустки крови. Лаума улыбнулась, покорная судьбе. Скоро все кончится…

И сердце как будто отогревалось, оживало в радостной уверенности, предчувствуя скорое освобождение. Усталая птица больше не пыталась поднять надломленные крылья для свободного полета. Тяжело и неудержимо земля притягивала ее к себе… в себя. И это больше не казалось страшным.

На руку Лаумы упала крохотная снежинка. Секунду она сверкала на солнце, как маленький алмаз, затем медленно съежилась, потеряла блеск и расплылась в крошечную бесформенную капельку воды. И ничего не осталось. Другие снежинки кружились, падали на землю, и их растаптывали… Другие люди продолжали жить…

***

Один за другим следовали морозные, вьюжные дни. Ветреные вечера, ночи без приюта, леденящие утра с багрово-красным туманным небом над городом. Казалось, земля дымится, как большое, остывающее после заката болото. Под ногами пронзительно скрипел сухой снег, пар от дыхания замерзал на лету. Уродливо-смешные комнатные собачки появлялись в теплых шубках и сапожках и все-таки дрожали и тряслись от холода.

Люди при встрече говорили:

— Какой проклятый холод!

И встречные соглашались, что холод действительно проклятый.

Девушки выходили на улицу и, побродив немного, укрывались в вестибюлях гостиниц. Никто к ним не подходил.

Лаума гораздо больше страдала от холода, чем от голода, у нее совсем не было аппетита. Это ежедневное безуспешное хождение начало тревожить девушку. Что случилось, почему вдруг на нее никто больше не обращает внимания? Почему те немногие мужчины, которые появлялись на улице, не шли за ней? Неужели ее время действительно прошло? Всем надоела, больше никому не нужна?

Зеркало отражало бледное худое лицо, ввалившиеся, лихорадочно блестевшие глаза с большими предательскими синяками под ними. И потом этот вечный кашель, какие он причинял мучения! Заметив, что мужчины отворачиваются, едва только она закашляет, Лаума старалась скрыть кашель. Сделав глубокий вдох и задержав после этого дыхание, она подавляла боль в груди, пока не отделялась мокрота, которую она могла сплюнуть в носовой платок. Но не помогала и эта хитрость, ее совсем перестали замечать. И ей пришлось стать такой же назойливой, как старые проститутки. Она сама заговаривала с мужчинами, а они с любопытством глядели на нее и порой сердито отворачивались или насмешливо кривили рот, будто собирались сказать:

— Не трудитесь, милая барышня! Могу найти получше.

Потом она стала предлагать себя за ночлег и даже за ужин в дешевой столовой. Мужчины относились к этому с недоверием, догадываясь, что она больна. Несчастная, осмеянная своими товарками, она пряталась в тени и с горечью думала о своей судьбе. Она больше не обманывала себя надеждами, не успокаивала и не подбадривала тем, что все еще повернется к лучшему и что другим живется гораздо хуже. Время иллюзий кончилось. Суровая действительность заставляла видеть то, что было на самом деле, и довольствоваться этим.

Так бродила она, улыбаясь встречным мужчинам, и съеживалась при виде полицейского. Во время этих скитаний она иногда забывала обо всем. Казалось, она погружалась в глубокое раздумье, но на самом деле она не думала ни о чем. Бессознательно, движимая инстинктом, Лаума шла вперед, как лунатик, не замечая дороги. Когда наконец ее что-либо выводило из этого состояния, она оказывалась далеко от района своих постоянных прогулок. Однажды в таком состоянии она дошла до своего прежнего дома на улице Путну.

Знакомый киоск на углу вернул ее к действительности. Она поспешила прочь от этого места, где все ее знали, где каждый булыжник мостовой был знаком. Весь вечер ее преследовали сотни воспоминаний — нежных, мучительных, заманчивых и милых. Удивительно ясно воскресали в памяти разные незначительные мелочи, все прошлое казалось бесконечно дорогим.

В другой раз она в таком состоянии дошла до набережной Даугавы и пришла в себя на Понтонном мосту, уже дойдя до его середины. И сразу же ей вспомнилась одна ночь на этом самом мосту. Она возвращалась домой с какого-то вечера в Задвинье. Дул ветер, и хлестал дождь. На середине моста ее кто-то нагнал. Это был Волдис. Тогда они познакомились. Заметив, что Лаума промокла, он снял пиджак и накинул ей на плечи, а сам шел в насквозь промокшей рубашке. Дождь лил не переставая, а они смеялись и совсем не замечали холода.

«Нет, нет, не надо этого!» — гнала Лаума безжалостные, причиняющие боль прекрасные тени прошлого. — К чему теперь все это! Лучше подумай о ночлеге…»

Образ далекого друга не оставлял ее. Думая о Волдисе, Лаума мысленно видела его на иностранном пароходе в чужеземных портах. И тут же она вспомнила многие другие пароходы, темную набережную порта… ощутила боль в груди, холод и усталость. Незаметно погрузившись опять в состояние бездумного оцепенения, она шла дальше по набережной… к порту.

***

Ветер раскачивал электрические фонари на столбах. Светлые блики перебегали по мостовой. У набережной стояло несколько груженых темных пароходов, В камбузах дремали одинокие вахтенные матросы. Окна кают были завешены, но сквозь занавески пробивался, слабый свет.

Лаума дошла до нижнего конца порта, затем вернулась обратно. Никто ее не приглашал на пароход. Возможно, что там уже были другие женщины, постоянные портовые. У сходней одного судна она задержалась и не успела еще взяться за веревочные поручни, как на верхнем конце трапа показалось сонное лицо матроса. Лаума испуганно отшатнулась.

— Ну, что вам надо? — сердито проворчал матрос, недовольный, что прервали его сон. — Кто-нибудь из знакомых на пароходе?

— Нет, нет… — смущенно бормотала Лаума. — Знакомых у меня нет, но я думала, кто-нибудь из ваших…

Она смутилась еще больше и не могла произнести ни слова. Матрос наконец понял, в чем дело, и грубо рассмеялся.

вернуться

80

Малдон Волдемар (1870–1941) — известный в буржуазной Латвии пастор, профессор богословия, один из наиболее активных проповедников клерикальной идеологии и буржуазного национализма.