Изменить стиль страницы

Желательно...

А как поведет себя Сергей теперь, на «большой» комиссии? Что означают его слова: «Эту бомбу надо рвать не тут»? Что не назрел тот момент, объективные условия? Так он считает? Или все не то и не так? И как должен поступить ты, Фурашов? Не выступать? Посмотреть, как станут развиваться события? Но можешь ли ты умолчать, если в новой «сигме» все преимущества налицо? Тут альфа и омега, тут смысл того дела, которому служишь! А если... не наступили те «объективные условия»? Тогда дело легко поставить под удар... Словом, дилемма, черт бы побрал!

Он так и не решил, как поступит на комиссии, не решил до той самой минуты, когда дверь купе с визгом откатилась и проводник объявил:

— Товарищи, вставайте. Москва.

В разреженном, еще прохладном воздухе под сводчатым стеклянным куполом вокзала — перемолотный галдеж пассажиров, переклики носильщиков: «Поберегись!», из репродуктора — перепончато-рвущие объявления о камере хранения, детской комнате, экскурсиях по столице. Все сливалось в гул и грохот, и неожиданно атмосфера эта напомнила Фурашову давние дни первой академической сессии. Сидели ночами, готовились к экзаменам, утром вставали трудно. И тогда-то Сергей Умнов придумал: вносил в комнату общежития пустое мусорное ведро, ставил на дно будильник — утром жестяной грохот заставлял ошалело подхватываться всех...

Фурашов улыбнулся и налегке, только с портфелем, потому что не собирался задерживаться в Москве — вечером в обратный путь, — заторопился, обгоняя пассажиров, из-под стеклянного купола вокзала на площадь, полупустынную, с жиденьким рядком разномастных машин-такси, опоясанных по бокам шашечными поясками.

Метро еще не работало — было без двадцати шесть, торопиться некуда: не ехать же в такую рань, будоражить Костю или Сергея? Заседание комиссии в десять, в кабинете маршала Янова. Впереди целых четыре часа! Фурашов подумал: пойти пешком через всю Москву? Как раз явится ко времени и, возможно, приведет после бессонной ночи в порядок мысли. Да, почти год, по существу, не видел Москвы — посмотрит!

Он свернул направо, под мост, по которому с шумом пронеслась переполненная электричка. Низкое медно-красное солнце выглазурило дома и еще невзмутненный прохладный воздух розовой прозрачной пленкой. Позванивали трамваи, выворачиваясь из темного чрева моста; по мокрой, политой проезжей части троллейбусы шуршали, как по расплавленному асфальту. Шаги отдавались в пустынной улице, гулко, четко.

У перекрестка, на Садовом кольце, Фурашов чуть не столкнулся с трамваем, вывернувшимся из-за поворота, — длинный дребезжащий звонок заставил Фурашова оторопело остановиться. Мелькнула белая косынка вожатой; распахнутые, битком набитые вагоны с железным, сверлящим скрежетом пронеслись всего в метре, обдав ветерком и спертым теплом. И только тут Фурашов увидел — тротуары гуще заполнились людьми — и понял: отмахал от вокзала добрый путь; за раздумьями, верно, не заметил, как бежало время. «Галопом бегу — и Москвы не увижу». Там и сям торчали изломанные шеи кранов, на площади достраивался высотный дом с башенками и острым, как пика, шпилем; два игрушечных крана чудом прилепились у его макушки. Москва... Она явно хорошела, наряжалась. С приглушенной, тупой тоскливостью кольнуло: «Вот уехал, бросил. И с Валей бы...» Желтая «Победа» с зеленым глазком вынеслась из-за угла противоположной стороны улицы, и Фурашов внезапно подумал: «А если... махнуть на Октябрьское поле, посмотреть, где жил... Успею!»

Вскинул руку.

Водитель — курносый, редкозубый — вез скоро; на улицах, на переходах теперь было полно народу, и шофер посмеивался, крепкословил, когда кто-либо неосторожно, торопливо перебегал перед самой машиной.

На Октябрьском поле, у дома, Фурашов попросил остановиться, вылез из машины. Внизу, по первому этажу дома — стеклянные витрины универмага, заставленные манекенами, образцами товаров. Рядом достраивался новый дом, дальше вставал остовами целый район застройки. И теперь, как тогда, когда Фурашов в прошлом году искал здесь свой дом, тоже возвышались краны, их было не меньше, но уже дома теперь не торчали одиноко, как зубы в щербатом рту, — высокие коробки встали плотно, одна к одной.

За год много утекло воды... Фурашов обошел дом, взглянул на знакомые окна на третьем этаже. Глухо затянуты шторы — в красно-желтую веселую клеточку. Интересно, кто живет? Почему подумал как об утраченном, невозвратном? Все из-за Вали?.. Человеку всегда кажется, что, поступи он иначе, все было бы по-другому, лучше...

Шофер, выпятив мягкие пухлые губы, с прищуром смотрел на подходившего к машине Фурашова.

— Что, подполковник, жил, что ли, тут?

— Да.

— В райское место небось перебрался?

— Из Москвы уехал.

Шофер присвистнул удивленно.

— Чего так?

— Бывает...

Может быть, вот такая неожиданность — человек сам уехал из Москвы — расположила водителя, он крякнул:

— Молодец! Другому москвичу горы золотые на стороне давай — так из московского подвала ни ногой!

Потом принялся выплескивать какие-то пикантные истории, несмотря на отчужденность и явное нерасположение Фурашова к разговору. Вошедшая в него не очень ясная и вроде бы даже беспричинная грусть не отступала.

Да, подспудно он сознавал, откуда эта грусть, но почему, в чем ее конкретная причина, так и не мог понять, возможно, из-за того, что сознание рассеивалось: вновь начинал возвращаться мыслями к предстоящему заседанию комиссии. Однако когда таксист подвернул к знакомой глыбине дома, лихо, на скорости подкатил ко входу в бюро пропусков, Фурашову внезапно, как от толчка, пришло: «А почему Валя торопилась, скоропалительно отправила детей? До этого ведь не хотела и слышать об экскурсии со школой! Три дня — мол, как они без нее будут... И вдруг — пусть едут. Почему такая перемена? Или все просто? Не становишься ли по отношению к ней подозрительным, мнительным?»

Может быть...

 

Людей было много. Сидели плотно вдоль зеркально отливавшего стола и на мягких стульях у стен. Пестрое разноцветье одежд — военных, штатских: собрались не только члены государственной комиссии, были и приглашенные — всего человек пятьдесят. По какой-то неписаной субординации за столом сгруппировалось начальство покрупнее: генералы, солидные штатские; против каждого на полированной глади стола — кожаные папки, тисненые, с кнопками, со сверкающими змейками «молний». Шоколадного тона сборчатые шторы на трех окнах полузатянуты; в кабинете золотисто-ровный свет; он на литом шаре глобуса возле двери, на белой занавеси, прикрывшей карту, на линкрустовых обоях. Лишь стеклышки-висюльки старинной низкой люстры под вдавленно-клетчатым потолком, напоминавшим громадную вафлю, — лишь эти отграненные, отполированные висюльки, преломляя свет, нарушали спокойствие царствовавших тут тонов: вспыхивали то малиновой звездой, то сине-чистой, режущей лазурью...

Сев к окну, Фурашов, пока все устраивались — в кабинете было движение и переговоры, — осмотрел собравшихся. Янов впереди, у стола: брови добродушно нависли, улыбается, скобочка свежеподстрижена, чало-седоватые волосы чуть приметны, сияет, словно натертая воском, лысина. Рядом — Бутаков и еще незнакомый штатский с двойным подбородком, тоже рослый, как и Главный, но более грузный, плечистый; так что Янова рядом с ним можно было бы принять за подростка, если бы не маршальские погоны на светлой габардиновой тужурке. Незнакомец, видно, «фигура»: крупный, держится солидно и по одежде судя — наглажен, при галстуке, как и Борис Силыч; и во главе стола, кажется, ему тоже оставлено место. А вот и генерал Василин — наискосок за столом, раскрыв папку, просматривает какие-то бумаги. Фурашов поежился: неудачно сел — поднимет Василин глаза от папки — и, пожалуйста, «здрасте». Лицо в лицо. Удовольствие ниже среднего... А вообще что-то с ним произошло. Фурашов еще тогда отметил, когда Василин приезжал в часть: под пергаментной тонкой кожей — бледность, полукружья под глазами, щеки оплыли, словно блинное тесто на сковороде, выражение лица сердито-брезгливое.