Изменить стиль страницы

Я молчал. Черт подери, что же придумать? Другой на моем месте, тот же Сашка Маторин, схватил бы сразу подлеца за ворот, закричал: «Стой, попался!» Так закричал, что услышали бы на пароходе. А я не сумел. И вот результат: мы в автобусе, бог знает сколько уже проехали. Остановить машину? Только что предпримет Жогов? Вдруг шофер и солдаты послушают его, не меня?

Не знаю, долго ли я так раздумывал. Передняя дверь вдруг распахнулась, складные створки цокнули, и пожилой мужчина с ленчбоксом исчез. Тут же вскочили солдаты, смеясь, потянули из-под сидений свои мешки. Один парень задержался у выхода, посмотрел в нашу сторону и подмигнул — принял нас за итальянцев:

— Дэйго?

Автобус тронулся и пополз на подъем, натужно завывая дизелем, и опять раскатился, полетел в темноту, но потом скорость стала падать — я чувствовал это по замедлившемуся бегу темных, еле видимых за стеклами деревьев.

Мотор взревел и сник. Еще через минуту шофер притормозил. С грохотом растворив обе двери для пассажиров, вылез в свою, отдельную. В тишине, отчетливо-звонкой после рева дизеля, было слышно, как он прошагал назад, насвистывая, загромыхал капотом.

Жогов с опаской взглянул на меня и медленно вышел в ближнюю дверь. Я последовал за ним.

Снаружи, оказывается, шел дождь. Автобус стоял на обочине, земля тут была глинистая, и ноги разъезжались. Федька ступал осторожно, боясь запачкать свои новенькие штиблеты. Мы обогнули машину и остановились около пещерки, образованной поднятым капотом. Шофер, посвечивая себе переноской, что-то рассматривал в моторе.

Глаза постепенно привыкли к темноте, и я различил, что мы стоим на высокой узкой насыпи через ложбину.

Жогов громко спросил у шофера, что случилось, и тот, не переставая насвистывать, показал разорванный вентиляторный ремень. Федька бодренько рассмеялся: ничего, мол, чепуховая поломка. И когда шофер ушел к кабине за новым ремнем, повернулся ко мне:

— Мрачное место, ты не находишь? Ни огонька. И машин встречных нет.

Странно, как совпали наши мысли. Я тоже подумал, что редко встречаются такие глухие места и что машин — встречных и попутных — нет совсем, хотя шоссе то же, и в Калэме они то и дело проносились мимо.

И еще об одном я подумал, и тут уже наши мысли — мои и Жогова — никак не могли совпасть. Вернее, даже не подумал, это была какая-то молния, какой-то взрыв решимости, потому что от принятого решения до его исполнения секундомер не отсчитал бы и доли секунды. Я ухватил Жогова за руку, крепко, сколько было сил, и, надавливая на него, увлекая вперед, перевалился через вымоченный дождем, скользкий край насыпи.

Я боялся, что Федька закричит, позовет на помощь шофера, но он лишь охнул негромко и покатился вниз тяжело, неуклюже.

Насыпь оказалась выше, чем я предполагал. Мы перекатывались друг через друга, сцепившись, как два борца. Я больно ударился плечом о камень. Жогова стало вдруг относить от меня, и я схватил его за ухо, наверное, и опять отпустил. Федька хрипел, задыхаясь, ногой он больно ударил меня в живот; мы еще несколько раз перевернулись, наваливаясь друг на друга, и наконец грохнулись во что-то мокрое, липкое.

С неизвестно откуда взявшимся умением я нащупал у Жогова запястье, сжал и вывернул, заломил до лопатки его почти бессильную руку. И тотчас же сорвал свою чудом уцелевшую на голове фуражку, придавил к его лицу, гася протяжный, словно бы волчий вой.

Больше всего я опасался, что шофер спустится с насыпи сюда, вниз. С двоими мне было ни за что не справиться — я почему-то считал, что шофер обязательно примет сторону Жогова. Но он не спустился.

Я слышал, как взревел дизель — с новым вентиляторным ремнем — и смолк. Шофер ходил по краю насыпи и кричал, подзывая нас. По шоссе пронеслась машина, осветив автобус туманным светом. Потом еще долетали крики шофера — недолго, и наконец автобус укатил.

Дождь настойчиво стучал по луже, где мы все еще лежали с Федькой. Вернее, лежал он, а я сидел на нем, удерживая заломленную назад руку и фуражку, которую Федька остервенело грыз, словно фуражка была главной причиной его отчаянного положения.

Как он вырвался? До сих пор не могу понять. Наверное, оттого, что я потерял бдительность — обрадовался, что автобус укатил. Почувствовал вдруг удар в пах, тягуче-болезненный, и полетел навзничь. Затылок окунулся в воду, обдало холодом, но смутно — точно не главное — я с ужасом следил, как Федька скользит по грязи, разбрызгивая воду, распрямляется, увеличиваясь в росте. Через секунду он уже бежал к кустам.

Я пытался вскочить, скреб пальцами мягкое дно лужи, и как бы сам собой в руке оказался камень. Не выпуская его, я кое-как вывернулся, шлепнулся коленом в воду и метнул булыжник в расползающийся, еле видимый сквозь дождь силуэт.

— О-о-о-е-е-ей!

Крик, долгий, несдерживаемый и вдруг оборвавшийся на высокой ноте, обозначил, что я попал в цель.

— Не ушел, гад, — сказал я вслух, шаря в сумраке, удивляясь непривычной хриплости своего голоса, странного, почти чужого. — Не ушел...

Федька лежал боком на склоне, подогнув коленки, — так спят обычно в постели. Дождь звонко шлепал по его намокшему, вымазанному глиной макинтошу.

— Понял? — опять вслух сказал я и снова удивился странному, чужому звучанию своего голоса. — Понял, как убегать? Ну говори же! — И дернул его за набухший, жесткий, как трюмный брезент, рукав.

Мне больше всего на свете нужно было сейчас, чтобы он ответил. Я готов был разрешить ему бежать от меня сквозь кусты в лес, только бы он не лежал вот так, молча, уткнувшись щекой в кочковатую, пропитанную водой траву.

Но Жогов молчал. Я перевалил его на спину, потом снова на бок, взял за подбородок, потряс. В мутно проступившем вдруг, как бы сразу, предутреннем свете я видел, как стекают по Федькиным щекам дождевые капли, и щеки были мертвенно-бледные. И тут же, пугая и объясняя все, за ухом обнаружился резкий, раздвинувший редковатые волосы след моего камня — багровый, с разодранной кожей по краям.

Страх, безумный, не изведанный еще даже в эту проклятую ночь, тошнотой подступил к горлу. Я заметался вокруг безжизненного тела Жогова. Бесцельно, суетливо.

— Федя! Федор!.. Я не хотел. Понимаешь, так вышло... Слышишь?

Распластал его навзничь, стал тереть ему щеки. Вода вроде сошла с них, но они были все такие же бледные.. И тогда я закричал, громко, мне казалось, так громко, что должны услышать даже в Калэме, в проклятой Калэме, где все происходит так глупо, так чудовищно безнадежно:

— Э-эй! На по-о-о-мощь!

Эхо в промокшем лесу не получилось. Только в ушах отдалось: «о-о-мощь». И тут же на вершину насыпи вылетел автомобиль.

Я побежал, размахивая руками, крича, добрался до крутого склона и полез, срываясь с глинистых, скользких уступов.

Поднялся невысоко — шум удалявшегося, затихавшего постепенно мотора говорил, что наверху делать нечего.

Невдалеке, под основанием насыпи, я увидел бетонную трубу, широкую, наверное, в два человеческих роста, сквозь нее слабо сочился ручеек. Это открытие мне показалось чрезвычайно важным, и я вернулся к Жогову, с трудом поднял его, подхватил под ноги и под плечи и, раскачиваясь, стараясь не упасть, побрел по лужам.

Я положил Федора на сухое место, вот только ноги, как ни старался, оказывались в ручье. Но они были все равно у него мокрые, и я решил, что это в конце концов неважно.

Бег к насыпи, тяжесть ноши, наверное, отвлекли меня от страшных мыслей, показалось, что еще не все потеряно, и я стал черпать ладонями воду у бетонного среза и лить ее на голову Жогову, за воротник. Пошарил в карманах его макинтоша, вытащил носовой платок (своего у меня не было) и, намочив, стал прикладывать осторожно к ране.

Я действовал почти машинально, методически и потом перестал. И тут вспомнил, что, когда искал платок, под макинтошем у Жогова, нащупал что-то твердое, тогда я не разобрал, не понял, что это.

Поднял мокрую полу, сунул руку в карман брюк и вытащил матросскую финку в ножнах. Наборная ручка тяжко легла в ладонь...