Изменить стиль страницы

Мимо шествовала канадская семья: высокий мужчина в очках и высокая женщина, тоже в очках, и у него на руках ребенок, а она держит вожжи от кожаной сбруйки, в которую запряжен ребенок побольше, — тянет вперед, словно в лошадки с матерью играет. Запряженный потянулся к нему и к Але на нетвердых своих ножках, и Аля присела на корточки, подозвала мальчонку, а тот, смеясь, доверчиво кинулся к ней в объятия.

Канадцы радостно заахали, когда Аля подняла ребенка вместе со сбруйкой на руки, прижала к себе.

Канадцы продолжали ахать, а Реут улыбался — этого требовала вежливость. Улыбался и словно бы со стороны, следил, как возникает новая, доселе не проявлявшаяся с такой внезапной очевидностью мысль, что и Аля может быть матерью, может держать вот так, приткнувшись лицом к маленькой розовой щеке, с в о е г о  ребенка. Ему вспомнилось услышанное во Владивостоке, на трамвайной остановке. «Молодая женщина, понимаешь, это так хорошо, это новая жизнь, — говорил приятелю мужчина в летах, видно, второй раз женившийся. — Ты поймешь со временем». Трамвай подошел, и он не слышал продолжения разговора. Отметил только про себя, что они с Верой, женой, одногодки и это его вполне устраивает. Тогда у них еще было все в порядке. Теперь же он вспомнил давний разговор и мысленно ухватился за изреченное незнакомцем, как за важное открытие. Он и без воспоминаний, без чужих слов ощущал радостное возбуждение от мысли, что Аля намного моложе его, но чужие слова делали это чувство острее, приятнее.

Он еще раз улыбнулся канадской чете и кивнул Але, что, мол, пора двинуться отсюда. Она опустила ребенка на песчаную дорожку.

Невдалеке, на краю обрыва, рядком стояли старинные, колониальных, что ли, времен, пушки, а чуть поодаль — низкие, утопленные в землю каменные здания с покатыми крышами, с узкими, забранными в решетку окнами-бойницами, с дверями из темного дуба и коваными фонарями на затейливых кронштейнах. Можно было пройти стороной, усмехнуться: «Ишь выдумщики, — был, видно, здесь военный форт, а они устроили ресторан и, кроме обедов, угощают стариной», — можно было все это сказать и пройти мимо, но он храбро толкнул тяжелую дверь и пропустил Алю вперед, на ступени каменной лестницы, круто сбегавшей в полумрак, к неяркому свету шандалов, к снежной белизне скатертей и тусклому блеску серебряной посуды.

Стюард во фраке кинулся навстречу, его сменили два официанта в красных ливреях, бесшумные, словно привидевшиеся во сне. Он, все еще взволнованный своим неожиданным решением прийти сюда, долго смотрел в меню, прикидывая, хватит ли на встречу с канадской колониальной стариной его месячной (уже сокращенной ездой на такси) долларовой получки. К счастью, ресторан оказался недорогим, и он велел принести даже бутылку бургундского — местного, разумеется.

Аля осторожно взяла бледно-зеленый, точно выросший в погребе, стебелек спаржи и откусила. Ей, видно, понравилось. Он обрадовался, словно спаржа с его огорода, выращена им собственноручно, и подвинул к ней тарелку. Она улыбнулась, спросила:

— Началась «лучшая жизнь»?

Он не ответил: то, что она говорила, было похоже на правду. Конечно, желание показать ей, что все может быть иначе в привычной смене ночей и дней, толкнуло его прийти сюда, в ресторан, заставило швыряться не такими уж обильными даже при его, старпомовском, заработке долларами. Тайное даже для него самого желание — вопреки его любви к  п о р я д к у. Стремление убедить ее не только в том, что она нужна ему, но и что он человек особого склада и это дает ему преимущество перед любым другим, который может встретиться ей.

Он бы мог добавить к сказанному ею только то, что все же ресторан не просто форма, в которую вылились внешне его чувства и намерения. Они сидят здесь, в старинном ресторане, вдвоем, друг против друга, и это много значит само по себе.

Подумав так, он вдруг размяк и подобрел, испытывая к своей спутнице нечто похожее на благодарность, словно все устроила она: привезла в Стенли-Парк, заказала обед, распорядилась, чтобы зажгли свечи. Нет, он положительно не был способен дискутировать дальше всерьез, доказывать, сопоставлять, убивать логикой коротких, непререкаемых выводов.

Но она не унималась:

— Что же вы молчите? Это и есть начало «лучшей жизни»?

— Если хотите, да.

Он сказал и пристально посмотрел на Алю. Неяркое, живое пламя свечи скрадывало мелкие подробности ее лица, мягкие тени делали более глубокими глазные впадины, округляли подбородок, выразительно подчеркивали линию рта, а взгляд обычно зеленоватых колючих глаз стал туманно-темным. Она ему очень нравилась сейчас, очень, и он с нетерпением ждал ее слов.

— Но прежде должно быть что-то сказано, — произнесла Аля, — что-то полагающееся в таких случаях. А вы никогда не говорили со мной ни о чем таком...

Он недовольно звякнул ложкой.

— О моих чувствах вы должны были догадаться раньше и, я надеюсь, догадывались. Позвольте не повторять пройденного.

Принесли жаркое. Официанты в ливреях словно нарочно долго колдовали над столом, тихие, точно привидевшиеся во сне, а при них продолжать не хотелось. Он мял салфетку, чувствовал, как у него разгораются уши — от волнения ли, от досады?

Он видел, что и ей неспокойно, даже показалось, что она смущена. Действительно, получилось так, будто она вытягивает из него слова, как следователь, как учитель на уроке, как он сам вытягивает слова из штурманов, боцмана, матросов. А ведь все сейчас так серьезно. Поняла, что серьезно, и вот ей стыдно...

Аля подняла голову, поправила волосы, чуть отодвинула стул. Делала она все это нервно, порывисто, он понял, что не ошибся. И еще — что она, скорее всего, не станет больше продолжать разговор. На секунду вдруг решил, что пусть, ничего не поделаешь, он не виноват, но взгляд, невзначай упавший на часы, заставил его переменить решение: скоро предстоит трогаться, а здесь так хорошо, так подобающе тому, что он затеял, что потом наверняка станет казнить себя долгими вахтами за то, что отступил, не смог на полчаса стать выше обстоятельств, мелочей.

И вдруг услышал:

— Вы не хотели повторять пройденного, но и недоговорили.

— Да, — подхватил он. — Не хотел... — И осекся, с ужасом подумал, как бы разговор опять не споткнулся, не ушел в сторону. Но Аля спокойно смотрела и слушала внимательно, настороженно держа на весу тяжелую вилку. — Словом, я полагал, что лучше сейчас о главном, о самом существенном. Мне кажется, настало время. И я не боюсь сказать, минуя другие слова, прямо, потому что это вы, потому что говорится вам... Ну так вот. — Он выпрямился, оперся на спинку стула, словно хотел выглядеть получше, позаметнее, и голову держал высоко, как бы гордясь своими словами: — Я хотел бы, чтобы вы стали моей женой, прошу вас об этом. Не сейчас, разумеется, сразу, а когда придем во Владивосток и вы переберетесь жить на берег...

Он видел, как дрогнули ее губы и вся она как бы сжалась, вилка ударилась о тарелку, руки сползли вниз расслабленно, но щеки — он видел, — щеки даже в желтом, скрадывающем пылании шандалов стали румянее. И вообще замешательство ее было недолгим, секунды две-три, потом словно бы пружина развернулась в ней, сжатая под напором новых, может быть, и ожидавшихся ею слов, но все равно новых, и она, как и он раньше, распрямилась, приникла к спинке стула и подняла голову, как и он, откинув со щеки чуть заметным движением короткие, янтарно блеснувшие волосы. И даже странно было, что она молчит, странно потому, что взгляд ее был вовсе не холоден, не сердит, в нем содержалось и понимание, и участие, и, как ему показалось, даже радость.

Принесли кофе, но ни он, ни она не притрагивались к свадебно-белым чашкам, как бы боясь нарушить и собственную неподвижность, и молчание, которое могло завершиться и тем, чего ожидал он, — словами согласия и другим — отказом, насмешкой, какими-то иными вариантами и планами.

— А я должна обязательно перебраться на берег? — спросила Аля, первой нарушив молчание, казалось, эхом повторяя его последние слова.