Изменить стиль страницы

Первым шевельнулся Сашка, за ним и я поднял голову, дернул завязки шапки у подбородка, чтобы убедиться, сон ли это все, галлюцинация или явь. Была ведь ночь, а потом день и еще ночь и день, вот только сколько прошло этого дня, я не знал, потому что забыл завести часы, и они стали. И все это время мы лежали, прижавшись друг к другу, то я к Сашкиной спине, то он к моей, а то лицом друг к другу, чувствуя вдохи и выдохи — слабые, нечастые.

Ни он, ни я не вспоминали о еде — есть уже не так хотелось, как поначалу. Вот пить... Оттого и дышалось трудно, глотку жгло, там с болью перекатывался сухой комок, говорить не хотелось даже про то, как хочется пить. И как холодно. Представлялось, что кровь уже потеряла свою температуру, и руки, спрятанные на груди под свитером, были как отмороженные — не согревались, не грели. И двинуться, чуть-чуть двинуться, как приказывал мозг, остатки разума, — двинуться казалось ненужной пыткой.

Маторин шевельнулся, привстал, хотел прикусить губу по привычке, от боли прикусить, но не успел, заорал:

— Гудит! Слышишь, пароход гудит!

И я тоже заорал, подняв меховое ухо шапки, забыв, что уже не раз слышал такие гудки и даже вылезал по их зову на палубу и возвращался ни с чем обратно, — я тоже заорал ему, Маторину, как будто не он первый крикнул, а я, как будто это я первым принес весть:

— Нашли, нашли нас!

Пока лез по трапу, мне показалось, что это он, наш «Гюго», та его половина, что с машиной, с людьми, с гудком. И я ждал лиц — знакомых, привычных, нужных таких сейчас. Руки срывались с балясин, и ноги срывались, и брезент, закрывавший люк, мешал, путал, как силок, и борт у люка — подножкой. Но качало меньше, это я тоже, пока лез, определил и удивился, а потом рванулся к планширю и замер, обомлев.

Рядом, метрах в пятидесяти от нас, задрав тупой нос на пологой вершине волны («Пологой, пологой! Кончилось, значит, светопреставление, зыбь пошла»), на вершине волны гарцевал крашенный в синее, как красят военные корабли американского флота, небольшой пароходик. На его борту крупно, в человеческий рост, были выведены цифры: «137». И еще, я заметил, свисал на талях шлюпбалок синий, под общий тон, вельбот.

И ко всему пароходик гудел. О, как он гудел! Будто в его корпусе не имелось ничего, кроме мощнейшей, специально приспособленной для подачи сигналов машины. И было в гудке столько уверенности, что я заплакал, — не вытирая слез, счастливо узнавая их соленый вкус.

Не знаю, сколько бы я так еще стоял, ощущая под ногами мерные подъемы палубы, если бы гудок вдруг не оборвался и эхо его не отлетело в сторону. И тогда я услышал Сашку. Он что-то кричал снизу, из подшкиперской, но я не разбирал его слов, не мог разобрать, потому что только теперь, боясь как бы прекрасное видение не исчезло, запрыгал, замахал остервенело шапкой. И вдруг вельбот, висевший на талях, пошел вниз, а сам «137-й» вроде бы стал приближаться, увеличиваясь в размерах.

Шальная, дикая радость распирала меня, я не знал, что с нею делать. Озирался вокруг, ища кого-нибудь, кому можно отдать хотя бы половину ее. И тогда-то понял, что стою на палубе один.

Брезент, тот, что мы укрепили на люке подшкиперской, яростно сопротивлялся. Я рвал его, ломая ногти. Мне нужно было сорвать его весь, целиком, отбросить в сторону, как отлетело только что за горизонт эхо гудка. И когда свет, идущий сквозь низкие еще по-штормовому облака, упал в люк, я увидел Маторина. Он терпеливо ждал, пока я совсем не освобожу люк от брезента, а потом, задрав бледное, измученное лицо, выругался.

— Что же ты меня бросил!.. — Сашка держался рукой за трап, и нога его с привьюченной шиной была нелепо отставлена в сторону. Потом сказал: — Небось за нами за обоими приехали.

И, черт меня побери, я снова заплакал. От стыда, от ненависти к себе, от бессилия вернуть все, что было, от невозможности начать по-иному бег с койки из жестких тросов навстречу гудку.

— Прости! Прости, пожалуйста... Там вельбот спускают. Надо бы штормтрап достать. Как они поднимутся? Американцы это.

— Ну вот и лезь сюда, — сказал Сашка. — Будем доставать. Тихо сказал, но твердо. Как командир.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Перед рассветом темнота будто сгустилась; пошел снег, он сек по лицу, мешал смотреть, и Полетаев подумал, что правильно поступил, попросив новых спасателей — пароходы «Комсомол» и «Охотск» — отложить заводку буксира до утра.

Оба судна появились под вечер, почти одновременно, оба подолгу мигали сигнальными фонарями, справляясь о положении на бедствующем «Гюго», и с нескрываемой тревогой принялись пережидать ночь.

Танкер — тот, что спасал первым и порвал все буксиры, — тоже держался поблизости, готовый, как было условлено, прийти на выручку в самом крайнем случае, и теперь обломок оказался в тесном треугольнике мерцающих сквозь снег белых, красных и зеленых огней.

Капитаны подошедших судов договорились между собой, что буксировать начнет «Комсомол» — он был с грузом, глубже сидел в воде, и его меньше сносило ветром, а значит, ему будет легче маневрировать, подавая буксирный трос. Сообщили об этом Полетаеву, он поблагодарил в ответ и тоже стал ждать и готовиться к утру, хлопотному и, кто знает, удачливому ли по результатам. Хорошо, хоть заметно спадало волнение.

Спать не хотелось. Полетаев стоял за трубой, где меньше продувал ветер, а потом сделал несколько шагов в сторону и обнаружил, что метель как будто начала редеть. Ему показалось, что и неуклюжие фигуры вахтенных в полушубках, и тонкая фигура Реута (старпом был в шинели) виделись отчетливее, и это тоже обрадовало, словно бы светлое время могло наступить раньше положенного. Хотел взглянуть на часы, но вдруг услышал громкий доклад сигнальщика:

— Справа тридцать огни судна!

— Не судна, а двух. — Это уже был голос Реута.

Тьма плотно заливала стекла бинокля. Полетаев несколько раз провел им в том направлении, где должен был находиться горизонт, пока в окуляры не влетел искрящийся, как ночная звезда, огонек, а потом поодаль другой.

«Ну и глазастый у нас старпом, — подумал Полетаев, не опуская бинокля. — И суда обнаружил, и сигнальщику укор». Но это подумалось механически, скорее от неожиданности, тотчас привычно потянулись мысленные вопросы и ответы, доводы и сопоставления: кто, что, зачем, почему?

— Непохоже, чтобы кто-то шел своим курсом, а, Вадим Осипович? — позвал Полетаев. — Был бы тогда один, правда?

— Думаю, да.

— А может, «Каталина» вчерашняя позвала? Не зря ведь прилетала.

— Возможно.

— В общем-то пора союзникам поинтересоваться, что происходит в зоне действия их военного флота... — Полетаев помолчал и снова обратился к старпому: — Узнайте, нет ли подробностей у радистов.

Реут возвратился на мостик быстро, но не подошел, и Полетаев понял, что он не хочет говорить при всех.

В штурманской старпом молча протянул листок. Там было написано:

«УОБР, ПОЛЕТАЕВУ. ДАЛЬНЕЙШИЕ ИНСТРУКЦИИ БУДУТ ДАНЫ НА МЕСТЕ. ПРИМИТЕ К ИСПОЛНЕНИЮ».

— Из пароходства, — сказал Реут. — Только что передали.

— Хм, на месте... Здесь, выходит? Тогда что же, инструкции везут те неизвестные, что показали огни? А вдруг не они? Вот ребус!

— Кто бы ни был, — сказал старпом, — мне кажется, имеются в виду американцы. Они и станут буксировать.

— М-м... Похоже, что так.

— Ясно же написано: «Примите к исполнению». Что нам от своих принимать? Буксир? Мы бы его и без радиограммы приняли. Представляю, как взовьется Терещенко! Придется лихому моряку курить бросать...

— Терещенко? — не понял Полетаев. — Какой Терещенко?

— Капитан «Комсомола». Он, говорят, всегда от досады на месяц бросает курить. Казнит себя. Вроде гол ему судьба в ворота забила. Ждет, поди, не дождется утра, все приготовил, а тут...

— Да, — согласился Полетаев. — Досадно. Спешили, волновались за нас. Но и американцев, видно, заело! Сломался пароход их постройки, да еще спасать не они будут. Не иначе, настояли перед пароходством. Это, — он помахал листком радиограммы, — приказ!