Изменить стиль страницы

— Ноги мерзнут… — чувствуя свою вину, бормочет Янсон.

— Ноги мерзнут! А у меня не мерзнут? Надень еще пару носков и глубокие калоши.

Огромная черная туча заслоняет месяц. Остров сразу погружается во тьму. Ветер усиливается и клонит ели над головами лесных братьев. С хрустом ломаются и сыплются на голову сухие ветки.

Калнберз, уткнув лицо в валежник, бормочет во сне. Наверно, ему снится что-то страшное. Он не то стонет, не то плачет. Тем, кто еще не спит, становится жутко.

— Да замолчи ты! — сердито сипит Янсон. — Вот встану и возьму сук… Спать не дает, сатана. Коли подыхать пришла пора, так подыхай…

Проснувшись, учитель долго молчит. Чем усерднее сдерживает кашель, тем сильнее вырывается он наружу. Только он успокоился, как начинает шевелиться в своем логове Сниедзе. Впервые за весь вечер.

— Мартынь идет… — произносит он громко. И по звуку его голоса можно предположить, что тот несет невесть какую радость.

Рудмиесис приподнимает голову и пытается разглядеть что-то между елями.

— Брешет. Ничего не видать и не слыхать.

Снова улегшись, он, однако, через некоторое время и в самом деле различает шаги. А еще через минуту уже все: слышат. Приподнимаются, ждут.

Уверенным шагом Мартынь подходит и садится на согнутую березку. Протягивает что-то Толстяку.

— Вот хлеб. Разрежь.

— На шесть или на семь частей? — спокойно спрашивает тот, раскрывая большой карманный нож.

— На шесть. Я поел.

Все горят нетерпением услышать новости. Но никто не хочет выказывать любопытство и спрашивать первым. Поэтому молчат. Так как и Мартынь молчит, то от нетерпения и скверных предчувствий они мрачнеют еще больше.

— Мяса кусок не мог принести… — ворчит Янсон. — От сухого хлеба да ржавой воды изжога в груди…

Мартынь отвечает не сразу.

— Пусть идут те, кто умеет пироги добывать. И деньги для себя. Может быть, и еще кое-что. Я не такой ловкий.

— Что? — Даже в темноте видно, как сверкают глаза у Толстяка. — Значит, это правда? Значит, среди нас есть грабители? Ну, этого можно было ожидать, когда каждому дана свобода действий, а распоряжения организации выполняют лишь желающие. Неудивительно, что самые обыкновенные хулиганы и грабители начинают действовать от имени революционеров.

— Кто ж тут хулиганы? — Рудмиесис угрожающе подымается, и Янсон вслед за ним. — Где они, грабители?

Толстяк не из робких. Он медленно встает и начинает многозначительно водить у них перед самым носом своим увесистым револьвером.

— Те, кого я сейчас проштемпелюю. Кому я выжгу клеймо на лбу.

Мартынь не вмешивается. Он пережидает, пока все снова успокоится.

— Сегодня тут же, на опушке леса, насильно отобрали восемьсот рублей у захудалого хозяина. У арендатора, который провинился не больше, чем любой из них…

— И вымогатель из наших? — в гневе, дрожащим голосом спрашивает Зиле. — Я предлагаю обыскать всех подряд. Тех, при ком будут найдены деньги…

— Обыскать? — откликается Рудмиесис. — Пожалуйста! Я не боюсь. Я согласен.

— И я тоже! — вторит Янсон.

— Деньги можно спрятать. Подлецы среди нас есть, а вот дураки вряд ли. Мы их иначе сумеем обнаружить. Я кое-что слышал — и думаю, это будет не так уж трудно.

— Ну скажи! — настаивает Толстяк. — Я не хочу уходить отсюда с репутацией разбойника, провожаемый проклятьями жителей.

Мартынь сидит, мрачно нахмурившись.

— У всех нас такая репутация, и проклятий нам не избежать. Доверие в народе мы окончательно потеряли. Даже те, кто должен бы понимать, считают всех нас обыкновенными грабителями. Испольщики, арендаторы и батраки проклинают нас не меньше, чем хозяева, И виноваты в этом не только те, кто открыто грабит, а и те, что занимаются террором, убивают волостных старшин и их жен…

Толстяк начинает раздражаться.

— Что ж, по-твоему? Мы должны были тут отсиживаться и возносить молитвы за упокой несчастных жертв, которых предали шпионы и провокаторы?

— Нам следовало уйти. И тут была наша ошибка. Мы в лесах не заметили, как изменилась психология у людей. Мы думали, что, перенося холод, голод, болезни, рискуя жизнью, мы поддерживаем престиж революционеров, а истребляя шпионов и предателей, спасаем иную несчастную жертву. Все это имело какое-то значение вначале. Слишком долго пришлось нам скитаться и прятаться, попрошайничать и унижаться, чтобы поддержать в народе уважение к себе и к той революционной власти, которую мы представляем. Крестьяне вокруг, во все времена, питали уважение к реальной силе и власти — будь то самая грубая и несправедливая власть. Такое уважение внушал им фон Гаммер нагайками своих драгун. А Туманов штыками матросов, мнимым благородством и либерализмом. Он мог бы арестовать десять, а забирает только семь человек. Он мог бы их бросить в подвал замка и пытать, а он отправляет их в Ригу, сажает в тюрьму и передает дело в военно-полевой суд. И люди восторгаются. Господа милостивы, власть справедлива… Тот, кого ничто не коснулось, желает только покоя. Фон Гаммер оказался большим политиком, чем мы. Потому что у него были нагайки. И он ими снова вдолбил народу, что самое лучшее жить в одиночку, для себя, и заботиться лишь о своей шкуре. Мы же оказались только грабителями и виновниками всех напрасных бедствий. Нас презирают даже те, кого мы спасали. Напрасно мы тут маялись впроголодь со стертыми ногами и чахоткой. Мы оказались лишними.

— Разве я давно уже не говорил это? — злобно напоминает Калнберз.

— Настолько лишними, что уже нет смысла жертвовать собой: люди, пожалуй, с затаенным злорадством встретят весть о том, что нас упрятали в надежное место. Воодушевление масс окончательно испарилось, жажда свободы угасла, вся жизнь скатилась назад, в старое болото. Случилось то единственное и самое худшее, чего я не предвидел. В этом я окончательно убедился вчера и нынешней ночью. Мы свою роль здесь сыграли. Думаю, что на долгие годы.

Толстяк закуривает новую папиросу.

— Ну и какой ты дашь совет? Закопать маузеры в болотный мох. А самим в Россию — управляющими имениями, в Канаду — фермерами. Или вернуться в социал-демократическую организацию и стать пропагандистами и организаторами кружков?

— Смотря по обстоятельствам и склонностям каждого. Время партизанщины прошло.[27] Завтра или послезавтра — вопрос времени. Надо уходить по одному или всем вместе, — иного выхода нет. Либо их пуля, либо от своих — другого выбора нет. В обоих случаях — самоубийство. В моих глазах самоубийство никогда не было подвигом, даже во времена древних римлян. Кстати, мы и не принадлежим к породе древних героев, да и окружают нас далеко не римляне. Я предлагаю уходить сегодня ночью.

— Сегодня? — начинает волноваться Калнберз. — У меня такой страшный кашель. Нельзя ли повременить хоть немного… Еще хоть один денек.

— Наконец-то и твои нервы сдали, — усмехается Толстяк.

— При чем тут нервы. Нас выследили. Я не знаю, известен ли именно наш остров, но они подозревают, что мы где-то тут… Сам слышал. Потому я и говорю: завтра или послезавтра, другого выхода нет. И вообще ничего другого нам не остается. Друзей у нас здесь почти нет. Все двери на запоре. Боятся нас, как зачумленных. Я двадцать верст прошел, пока достал этот каравай. Первый кусок хлеба, доставшийся мне в виде подарка. Денег у меня не взяли — я понимаю: они могли быть награбленные, со следами крови… Стать нищим и довольствоваться милостыней… извините меня, товарищи, но этого я не могу.

Голос его обрывается. Он плотнее кутается в пальто.

— Проклятые! — Зиле потрясает кулаком в сторону Рудмиесиса и Янсона.

— Значит, ты полагаешь — сегодня ночью? — спокойно спрашивает Толстяк.

— Да, за завтрашний день я уже не поручусь. — Овладев собой, Мартынь снова говорит спокойно и решительно: — Думаю, что долгих совещаний и подробных планов нам не понадобится. О том, что я сейчас говорю, многие из нас не раз думали. Не сомневаюсь, что у каждого свой план уже давно готов.

вернуться

27

Время партизанщины прошло. — Партизанская борьба в Латвии закончилась фактически значительно позже — в конце 1906 года, после решения ноябрьской конференции сельских организаций ЛСДРП о ликвидации партизанской борьбы.